Что до сексуальной жизни, мое либидо управляется неким сумасшедшим ритмом. Иногда я, с бездумной удалью школьника-подростка онанирую по шесть-семь раз на дню. А затем проходит три недели, за которые в голове у меня не появляется ни одной похотливой мысли.
Я лишился моего насекомого ранчо: все перемерли от холода — или, когда я подносил их к батарее отопления, от жары.
Очень странно владеть в мире столь немногим. Можно сказать, что одежда, которую я ношу, кровать и постельное белье, стол и стул, ночной горшок (и тряпка для подтирки), жестянка табаку, тонкая стопка папиросной бумаги и английская булавка составляют полный перечень моих земных богатств. Так ведь и они-то, на деле, не мои — мне их ссудили. Я думаю о набитом вещами доме в Баттерси, о тысячах моих книг, о моих картинах, бумагах, переполненных ящиках стола и одежных шкафах… То, что мой мир, мое имущество свелись вдруг к подобной скудости, внушает мне ощущение, будто я лишился устойчивости, подлинности.
Озером, которое я вижу из окна, владеет множество переменчивых настроений, и этот скромный вид стал фокальной точкой моего эстетического существа. Вся красота, все нездешние мысли, все стимулы и оценки порождаются ограниченной панорамой Люцернского озера. Думаю, если бы им пришло в голову заложить окно кирпичом, я бы сошел с ума. Сегодня свет солнца падает под таким углом, что озеро обратилось в лист отполированного серебра. Высокие жидкие облака лишь слегка мутят синеву неба. Мне видна половина пшеничного поля с оттенками от светло-зеленого до первого намека на зрелый, песочно-желтый. Хорошо бы там была еще дорога и ходили бы какие-нибудь люди. Я могу часами наблюдать за птицами, а однажды, всего лишь однажды, увидел пароходик с багряной трубой — он показался, развернулся и уплыл назад, за край оконницы.
Хьюго проболтался сегодня, что у тюрьмы теперь новый директор. Я попросил о встрече с ним. Прошение отклонено.
Август. Примерно в два часа утра я проснулся от завываний сирены и сразу решил, что это воздушный налет. Пришли двое охранников и приказали мне одеться. Меня торопливо свели вниз, вытолкали в парадную дверь, на гравий. Там уже были еще трое заключенных: мы моргали и смотрели друг на друга, словно встретившиеся в джунглях Африки викторианские землепроходцы, — скованно и безмолвно. К нам присоединялись другие, приводимые с разных этажей большого дома: всего одиннадцать, одетых сплошь в серые кители, черные брюки и тяжелые сабо. Тревога была настоящая — что-то загорелось на кухне. Подобие пожарной машины проехало, огибая виллу, к тыльной ее стороне, мы услышали крики и звон стекла. Такой суеты и возбуждения я не видел уже многие месяцы, да и охрана выглядела взволнованной и полной любопытства. Пока вся эта суматоха отвлекала ее, я повернулся к своему соседу и спросил, по-английски: „Как ваше имя?“. „Nicht verstehen, — прошептал он. — Deutsche“
[147]
. Стало быть, передо мной стоял враг. „Englander“, — сказал я. Он недоуменно воззрился на меня, потом указал еще на одного заключенного: „Italiano“
[148]
, — сказал он. Охранник крикнул на нам, чтобы мы замолчали. Кто мы? — думал я. Что делаем здесь, на вилле у Люцернского озера, охраняемые столь строго и педантично? В чем виноваты?
Август
Как обычно, моя отклоненная просьба о встрече с новым директором породила знакомые отсроченные результаты. Меня отвели в гостиную и представили молодому американцу в круглых очках в роговой оправе. „Я никак не пойму, что с вами делать, мистер Передес“, — извиняющимся тоном сказал он. Я снова отбарабанил мои объяснения. „По сути, это вопрос безопасности — разведки, — сказал я. — Если бы вы могли заставить УСС передать все в Лондон, уверен, там что-нибудь предприняли бы“. И тут он сказал мне, что Даллес закрыл УСС. „Когда?“ — спросил я. Он удивленно заморгал: „После окончания войны в Европе“. Он сказал, что война закончилась уже несколько месяцев тому назад, и я ощутил и панику, и огромное облегчение сразу. Теперь конец уже близко, — но почему же нас так и держат здесь без связи с внешним миром? Я назвал ему имя и адрес Фрейи и слезно попросил послать ей весточку о том, что я жив и здоров. Он пообещал сделать все, что сможет. Пожалуйста, сказал я, когда охранник повел меня к двери, сделайте это для меня. „Баттерси, Англия?“ — крикнул он, в уже начавшую закрываться дверь. „Баттерси, Лондон“, — крикнул я в ответ. Надеюсь, он расслышал.
Мне все реже и реже удается обнаруживать признаки существования других заключенных (а у меня только признаки всегда и были) и это начинает внушать мне тревожную мысль, что я остался на вилле один. Я спросил у Паулюса (еще одного окрещенного мной охранника), что творится на свете теперь, когда война завершилась. „О, нам рассиживаться не приходится“. Попросил о встрече с директором и услышал, что офис директора находится ныне в Берне. Я сказал, что если не увижу директора, то объявлю голодовку. „Hey, Gonzago, — с обиженным видом ответил он. — Tranquilo, hombre“
[149]
.
15 декабря 1945
Прошлой ночью я, одетый в свежевыстиранную одежду, в которой меня арестовали, покинул виллу у озера. Я получил официального облика документ, подобие временного удостоверения личности, в котором сказано, что я — Гонзаго Передес, гражданин Уругвая. Меня отвезли грузовиком на железнодорожную станцию близ итальянской границы, где я присоединился к группе, состоящей из двух сотен перемещенных лиц (преимущественно хорватов и румын): всех нас усадили в товарный поезд и повезли в Милан. Теперь сидим в лагере для интернированных (Кампо 33) под Чертозой и ждем, когда нас начнут допрашивать. Мои дни на вилле у Люцернского озера пришли к концу. Наконец-то я вступил на путь, ведущий к дому.
[ПОЗДНЕЙШАЯ ВСТАВКА. 1975. Недавнее чтение убедило меня в том, что обстоятельства моего ареста и тюремного заключения в Швейцарии в 1944-45 годах были осложнены паникой, обуявшей швейцарскую военную разведку. Еще в начале войны Швейцария обзавелась шпионом, пребывавшим в самом сердце нацистского режима и поставлявшим первоклассные разведывательные данные. В 1943-м было совершено грубое нарушение режима секретности, поставившее этот тайный источник под угрозу, и швейцарцев стала все сильнее тревожить вероятность того, что им скармливают ложную информацию, и что возможность немецкого вторжения в Швейцарию с целью обратить эту страну в несокрушимое ядро вынашиваемого немцами более обширного плана „Европейской крепости“, становится все более и более правдоподобной. Эта крайняя нервозность не ослабла даже после наступления дня „Д“ — 6 июня 1945 года. Худшего времени, чем начало 44-го, для моего нелегального появления в стране нельзя было и выбрать. Я спрыгнул на парашюте в змеиную яму паранойи, военных опасений и оголенных нервов. Все во мне — уругвайское происхождение, таинственный „Людвиг“ и мое собственное признание, что я прибыл для контактов с высокопоставленными нацистами — сделали меня объектом серьезнейших подозрений. Кто бы меня ни предал, он и понятия не имел, какой я внушу ужас.]