Почему я так много пью? Ну-с, одна из причин такова: в воскресенье я понимаю, что утром в понедельник мне придется вернуться в Нью-Йорк. Дух этого дома внушает мне глубокое доверие, — за что я и люблю Мистик-Хаус, — а дух нашего жилища в верхнем Вест-Сайде просто-напросто не по мне. Я ненавижу нашу квартиру; ненавижу ее расположение, и это начинает отравлять для меня весь остров Манхэттен. Какое сочетание факторов внушает мне эти чувства? Узость идущих с севера на юг авеню Вест-Сайда. Непримечательность выстроившихся вдоль них зданий. Высота названных зданий. К тому же в верхнем Вест-Сайде всегда чрезмерно людно. Там слишком тесно, тротуары вечно забиты пешеходами. А тут еще холодный, широкий простор Гудзона. Все это просто не для меня — душа моя съеживается. Я много раз предлагал Аланне переехать, но она любит свою квартиру. Возможно, я не привык жить бок о бок с двумя девочками. Возможно, я несчастлив.
[Июнь]
Съездил в Уиндроуз на Лонг-Айленде — в дом приемного отца Ната Тейта: большое неоклассическое здание. Питер Баркасян (приемный отец) скупает 75 процентов того, что пишет этот юноша, исполняя роль своего рода неофициального агента. Что имеет для Ната — очаровательного (должно быть слово получше, но я не могу придумать его), но по существу своему простодушного молодого человека — как хорошие, так и дурные последствия. Хорошие состоят в том, что это дает ему гарантированный доход; дурные: будучи талантливым художником, вы вряд ли захотите, чтобы ваш приемный отец управлял вашей профессиональной жизнью.
Я купил две картины из серии „Белые строения“ — большие беловато-серые полотна с расплывчатыми, проступающими сквозь белую грунтовку (как бы сквозь морозный туман), угольными метками, которые при ближайшем рассмотрении и сами оказываются домами. Баркасян необычайно горд Натом, который застенчиво отмахивается от любых комплиментов, как если бы те были зудливыми мухами. Он мне понравился — Баркасян, — он полон бездумной самоуверенности богатого человека, но без обыкновенно сопровождающей ее эгомании. Чувствуется, что на мир искусства он смотрит, как подросток на богатую кондитерскую — вот мир, которым можно упиваться, полный потенциальных утех и самопотворства. Он как-то заходил с Натом выпить в „Кедровую“ и теперь с восторгом рассказывает о тамошних женщинах: „Да что вы, мальчику приходилось просто отбиваться от них!“. Подозреваю, впрочем, что вкусы Ната направлены совсем в другую сторону.
[Июль]
Мистик. Господи, какое замечательное место. Я сумел сократиться по части выпивки, вследствие чего трения между мной и Аланной поутихли. Гляжу на нее на пляже: на ее загар, на большое, гибкое тело, девочки хохочут и повизгивают у кромки океана, — и говорю себе: Маунтстюарт, почему тебе так трудно радоваться жизни? В постели я ощущаю соленый привкус грудей Аланны. Я лежу рядом с ней, вслушиваясь, когда подступает прилив, в шум прибоя, в посвист редких машин на 95-й магистрали и, надо полагать, ощущаю покой.
Неподалеку отсюда, всего в нескольких милях, река Темза течет от Нориджа к Нью-Лондону. Совсем под боком также городки вроде Эссекса и Олд-Лайма. Худшего места, чтобы лелеять свою неприязнь к старой Англии, Фитч выбрать не мог.
[Август]
Девочки у отца. Мы с Аланной проводим неделю на Лонг-Айленде, в обществе Энн Гинзберг. Здесь Герман Келлер и вездесущий О’Хара. Слава Христу, наш летний домик находится в Коннектикуте — похоже, весь художественный мир Нью-Йорка, до последнего мужчины и женщины, удирает сюда. Келлер повел нас обедать к Поллоку, однако Ли [Краснер, его жена] не пустила нас на порог, сказав, что Джексону „нездоровится“. Мы слышали, как из глубины дома несется громовая, сотрясающая барабанные перепонки джазовая музыка. В итоге, отправились в Квоге и удовольствовались гамбургерами. Келлер и О’Хара говорили о Поллоке, то и дело называя его „гением“ — пришлось мне вмешаться. Простите, сказал я, но вы просто не вправе бросаться этим словом. Оно применимо лишь к горстке величайших художников, каких знает история: к Шекспиру, Данте, да Винчи, Моцарту, Бетховену, Веласкесу, Чехову — ну и еще кое к кому. Нельзя помещать Джексона Поллока в эту компанию и называть его гением — это непристойное злоупотребление языком, не говоря уж о полной его нелепости. Оба бурно заспорили со мной и у нас состоялась увлекательная перебранка.
[Сентябрь]
Обнаружил сегодня, что Морис присвоил около 30 000 долларов, принадлежащих „Липингу и сыну“. Не вполне понимаю, что мне делать. Он, похоже, перекачивал с нашего счета небольшие, никогда не превышавшие 500 долларов, суммы, которые ему разрешено тратить без моего одобрения, и покупал на них картины. Я спустился в хранилище, провел инвентаризацию и нашел почти тридцать помеченных его именем холстов: я бы удивился, если бы они стоили больше десяти-двадцати долларов, однако в счетах указаны 250, 325 долларов и тому подобное. Элементарное мошенничество — но труднодоказуемое. Ситуация, разрешать которую придется с чрезвычайной деликатностью.
После работы встретился с Аланной, мы пообедали — раньше, чем всегда, — и пошли в кино, на „Давно минувшее“. Я почти и не смотрел на экран. Однако позже, в постели, мы любили друг друга так, точно это было первое наше свидание. Не потому ли, что половина моего разума пребывала где-то еще? Казалось, Аланна раздвигает ноги шире обычного, и когда я вдавливался в нее, мне представлялось, что я вхожу так глубоко, как никогда прежде. Я ощущал себя огромным, раздувшимся, мощным, и похоже, способен был продолжать и продолжать, не кончая. Однако она, кончив, так ухватила меня, что я мгновенно спустил — и с таким чувством освобождения, очищения, что в голову мне немедля пришел Бальзак — „вот, надвигается новый роман“. Мысль эта заставила меня рассмеяться, и Аланна, услышав мой смех, присоединилась к нему, и оба мы погрузились в упоительное, взаимное, эротическое веселье. Когда я вышел из нее, эрекция моя спала лишь на половину, я ощущал себя животным в пору половой охоты, готовым войти в нее снова. „Иисусе-Христе, — сказала она, — что это на тебя накатило сегодня?“. Мы вместе приняли душ, трогая друг друга и нежно целуясь. Потом вытерлись и вернулись в постель, я открыл вино, мы ласкались и играли друг с дружкой, но уже с ленцой, словно придя к молчаливому соглашению не предаваться больше любви. В этот последний раз с нами что-то произошло и обоим хотелось сохранить происшедшее в памяти.
Проснулся в 4:00 и сейчас записываю это, ощущая тупую боль в яйцах. Но из головы никак не идет Морис и его махинации.
Четверг, 29 сентября
Париж. Отель „Рембрандт“. Я решил съездить в Париж — частью, для того, чтобы обсудить с Беном, с глазу на глаз, вопрос о Морисе, частью потому, что мама говорит, будто ей нездоровится — она, по ее словам, стоит на пороге смерти. Ну и кроме того, мне нужно обновить паспорт.
Перед отъездом отыскал одного из художников, работы которых покупал Морис. В счете указано, что за его инфантильную пачкотню — яхта в море (описано как „псевдо-наивный стиль“) — уплачено 200 долларов. Художника зовут Поль Клэмпит, я нашел его в сомнительного толка нью-акрском колледже, именуемом „Институт американских художников“, где он проходил какой-то там курс графического дизайна. Спросил, нет ли у него каких-либо картин на продажу — мой друг купил одну, она мне понравилась. Конечно, сказал он и расстелил по столу сразу дюжину — по 25 долларов каждая. Я взял одну и попросил расписку.