Я уже вовсю мошенничал — имитировал его голос по телефону и делал заказы в магазинах, естественно, на его имя. Мне требовались горы украшений, чтобы скрыть свое уродство. Он знал и молчал. Что до Фатимы, то я оставил ее для другого случая, для другой страны, для другого способа. Симптомы были очень похожи, но порошок не оставил следов на органах, хотя она заранее написала письмо, чтобы разоблачить меня, так как получила предостережение.
Констанс сосредоточенно вслушивалась в заученный монолог одинокого человека, лишенного каких бы то ни было чувств. А он продолжал:
— Я обнаружил, что когда совершаю что-то, то совершаю как будто не я. А где же тогда я сам? Где мое «я»? Мой глаз?
Одиночество лжеца! Напоминая китайского болванчика, он медленно раскачивался, словно под воздействием морфина, хотя, конечно же, ничего такого не было. Он всего лишь показывал, как бежит, как убегает время.
— Тик-так, — говорил он. — Оно проходит. Тик-так. У вас есть часы? У всех врачей есть часы. Можно посмотреть? Пожалуйста.
У Констанс и вправду были часы в кармашке белого халата. Прелестные маленькие овальные часики. Она положила их перед ним на стол, и он тотчас взял их с выражением робкого восторга, внимательно осмотрел и прижал к уху. Потом он проглотил их прямо у нее на глазах, и они молча в изумлении смотрели друг на друга, потому что казалось, что он и сам удивлен своим поступком. Главное было не переиграть, как с ребенком, проглотившим косточку от персика. Констанс не отрывала от него глаз.
— Зачем вы сделали это? — спросила она в конце концов.
Он покачал головой с выражением детского удивления на лице.
— Не знаю. Мне вдруг захотелось остановить мир. Он сильнее меня. Но его мир я остановил, правда? Несмотря на нашу любовь, я сделал это раз и навсегда. Признаю, сейчас я поступил не очень-то умно.
Электрические часы на стене показали, что сеанс подошел к концу, и Констанс встала.
— Я скажу Пьеру. Он знает, что делать.
— Мне не хочется просить прощения, — произнес Мнемидис, и у него задрожала нижняя губа, словно он собирался заплакать.
Констанс нажала на звонок, и в дверном проеме тотчас возник улыбающийся негр. Спокойно рассказав о случившемся, она, как ей показалось, успокоила больного, который улыбался и кивал головой. Пьер с вежливым равнодушием взял его за рукав, и они вместе отправились в отделение для буйных, степенно шагая между деревьями. Констанс проводила их взглядом, после чего проскользнула в свой кабинет, предварительно убедившись, что Шварц ушел. Из пишущей машинки торчал лист бумаги, и, наклонившись, Констанс прочитала: «Однако Фрейд, подобно Дарвину, был честен до святости. В их искреннем научном атеизме был заложен необходимый ригоризм, который принес свои плоды. Когда смотришь в телескоп с большим увеличением, захватывает дух от явленного образа. До чего же обеднился диалог. Им правит не наука, а пустословие! Париж, вместо того чтобы сыграть плодотворную роль вместо убитой Вены, вновь утвердился в своей менее значительной роли как столица моды в идеях, то есть всего поверхностного. Морская пена политики, созданная образованными и имеющими вкус трусами. Barbe à papa,
[15]
химерическая культура».
Во время войны Шварц стал весьма критически относиться к роли Франции. «Как писал сам Дарвин: "Наблюдающий разум пагубен — зато до чего же он полезен потом!"»
Пока она читала, появился доктор Шварц, как всегда, иронично-любопытный.
— Ну? — спросил он.
И Констанс в подробностях поведала ему об общении с Мнемидисом, а также о том, как он проглотил ее часы.
Шварц с удовольствием посмеялся.
— Бедняжке Пьеру теперь придется следить за его испражнениями, пока часы не появятся, если они появятся. Как ты понимаешь, он может и переварить их! Однако, слава Богу, тебе как будто полегчало! — Пока они говорили, он положил пальцы ей на запястье, чтобы посчитать пульс. — И ты уже не такая бледная! — Возможно, демон слабости покинет ее, и она придет в себя без постороннего вмешательства. — Сатклифф прислал еще одно оскорбительное письмо, вероятно, написал его, когда был пьян. — Шварц взял в руки листок бумаги и принялся медленно читать вслух: — «Проклятый Шварц, ты поддерживаешь все безнадежное, и самое безнадежное — Любовь, но почему бы тебе не избрать другой метод? Вместо того чтобы беспокоиться об изменении мира, почему бы не понять и не принять его таким, каков он есть, признав, что его порядок священен, что реальность, к которой мы оба причастны, реализует себя именно так, и не иначе? Перестань сомневаться! Если перестанешь, стоит тебе перестать, и наступит очередь великого парадокса: мир автоматически и неизбежно изменится сам по себе. Во всяком случае, так говорят! Прощай!»
— Не сомневаюсь, что он опять пьет. Думаю, вам необходимо разочек сыграть с ним на бильярде.
Шварц изумился.
— Проклятье! Мне?
Он выставил вперед руки, словно защищаясь. Рабочий день закончился, и теперь оба не знали, как провести вечер. Шварц склонялся к тому, чтобы пойти в кино. А Констанс с ужасом думала о своей пустой квартире. Больше, чем когда-либо, ей хотелось быть с кем-то, чтобы в оставшееся до сна время не копаться в себе! Казалось, Шварц был озабочен ее внутренним равновесием не меньше, чем она сама.
— Констанс, когда ты собираешься навестить сына Аффада? Ну, того, который страдает аутизмом.
Она села и задумалась.
— Не знаю. Я в таком ужасном состоянии, мне надо немного прийти в себя.
Шварц покачал головой.
— Я бы отправился немедленно, хотя бы для того чтобы сделать первый шаг. В конце концов, не исключено, что ему ничем нельзя помочь. Дети богатых и гордых своим богатством родителей всегда в большой опасности.
Дети!
Ей вспомнилось, как Аффад с насмешкой произнес нечто вроде: «Дети! Они являются на тот свет, чтобы разочаровывать своих родителей, так как наши родители строят для нас золоченые уютные клетки, чтобы мы жили счастливо — и посмотрите, что из этого выходит: изгнание, потери, разврат, путешествия, отчаяние, восторг, болезнь, любовь, смерть: вся жизнь становится одной-единственной раной, как от поцелуя шлюхи».
Констанс с печалью думала об отсутствующем Аффаде и, вдруг придя в себя, увидела, что Шварц смотрит на нее озабоченно, с тревогой, словно стараясь понять, выстоит ли она в этот переломный момент своей жизни.
— Боже мой, до чего же убогая у нас профессия — или мы измучены непосильной задачей и малыми знаниями. Я стал назначать таблетки, первый знак отвратительной фрустрации. А ведь в наши обязанности входит учить пациентов, как вернуть ощущение радости, беспечности, покоя, похожего на смерть, но ведь не умирания же… И вот мы заболеваем сами. Ты меня беспокоишь. Ты стала занудой.
Вот так Шварц!