Затем Карадока вызвали в Лондон, чтобы он набрал команду чертёжников для его нового проекта, и я понял, что мне будет очень одиноко без него. Хуже того, я не понял, что мы больше никогда не встретимся, — хотя, оглядываясь теперь назад, не вижу логики в подобном чувстве. Мы устроили прощальную вечеринку в «Нае», где я успешно притворился настолько нездоровым, что удалось избежать постельных утех, составивших кульминацию вечеринки. Идиотский, наверно, поступок — но одним больше, одним меньше, роли не играет. Тут появляется Сиппл, или, скорее, воспоминание о нём, поскольку Карадок, имевший фантастически высокое мнение о дарованиях своего приятеля, очень сожалел, что не повидался с ним перед отъездом. Я спросил его о том случае с мёртвым юношей, но оказалось, он знает об этом не многим больше меня. Вероятно, это как-то было связано с шантажом.
— Думаю, Сиппл на кого-то работал, возможно на Графоса, кто знает?
— На «Пурпурные сердца», это наверняка, — сказал я.
— С другой стороны, Баньюбула считает, что это просто-напросто семейное дело — дело чести. Отец юноши сказал, что покарает его за то, что тот запятнал честь семьи. В конце концов, они же балканцы.
— Что Гиппо думает об этом?
Карадок осушил стакан и изрёк с мудрым видом:
— В жизни так всегда бывает — те, кто знает, не могут рассказать.
В этот момент со смехом, похожим на лошадиное ржание, вошла миссис Хенникер, размахивая истрёпанным журналом о кино, любимым журналом девиц.
— Смотрите-ка, — торжествующе закричала миссис Хенникер, потрясая журналом у меня под носом, — одна из моих девочек!
К моему удивлению, с фотографии на замусоленной и драной странице смотрела она, Иоланта, в безнадёжной попытке изобразить сладострастную улыбку. Одета она была наподобие восточной гурии, а в руках, кажется, поднос с головой Крестителя. В тексте под фотографией говорилось о новом фильме, снятом в Египте каким-то французом. Видно, сумела пробиться на крохотную роль. Я был рад за неё и изумлён, ещё не подозревая, что мы стали свидетелями начала столь невероятной карьеры. Миссис Хенникер сияла от удовольствия.
— Одна из моих девочек, — ошеломлённо продолжала она повторять.
Я чувствовал непонятное волнение, глядя на лицо ужасно неопытной Самиу. Хотя почему «неопытной»? Карадок, удивлённо ворча, отвёл руку с журналом и разглядывал снимок.
— Пусть им всем так повезёт, — наконец сказал он. — Моим пышечкам.
Вошёл Пулли с огромными часами на цепочке. Пора было расходиться по домам. В машине было холодно, аттическая равнина блестела, подёрнутая инеем; по всей улице Стадий клубился пар над канализационными колодцами, как череда гейзеров. Карадок сжал мне руку и с непривычной твёрдостью отказался выпить на прощанье.
— Время осталось, только чтобы вещички собрать, — сказал он, — и айда — на Виргинские острова. Думай обо мне, как я буду там жариться на солнышке, ладно? И помни, что все культуры, достигшие совершенства, зависели от высокой детской смертности. — Нет, он не был пьян: его переполняла печаль расставания. — Что до тебя, Чарлок, то ты попал в струю. Тебе нужно только расправить паруса. Ты будешь очень счастлив. О да. Очень, очень счастлив. Будущее переполнено спермой, мой мальчик.
Я не видел никакого противоречия в его утверждении и всё же внезапно почувствовал мучительную ностальгию по временам одиночества и бедности до того, как меня пригласили на фирму. Но тут воспоминание о Бенедикте накрыло меня, как оползень: она стоила всего, что я потерял. Больше не было ощущения, что я живу словно в изоляции.
— Карадок благословляет тебя.
— Прощай.
Ом
4
Конх.
Ах! прекрасный новый хризалидалмазный мир Лондона в день Чарлоковой свадьбы! О мир радующихся лиц, таинства, великих побед. Дорогие автомобили мягче колыбели, катящие как по маслу; платья как вторая кожа. И среди всего этого белая веточка, «волшебная лоза» слепца — Бенедикта. Это не я говорю, Господи: это моя культура говорит моими устами. Трудно отделить эти первые дни от других — потому что она постоянно то уезжала, то приезжала. В Полхаусе всё устроилось наилучшим образом — были часовни для представителей шести конфессий. Помолиться лишний раз никому не помешает. Она либо появлялась в аэропортах в трауре, или её доставляли в белой санитарной машине, смеющуюся, излеченную, шутящую с шофёром, и, взлетев по крутым ступенькам, она попадала в мои объятия. Как ни пытайся, невозможно объяснить безумие, счастье или смерть. Во-первых, было бы глупо говорить о душах, ослеплённых будоражащими предчувствиями, о диалогах, купавшихся в странном сиянии глаз. Позже, разумеется, в твоём распоряжении всё время мира, чтобы ты мог изучить фатальные метастазы идеи любви.
Во многом я следовал за ней и обнаружил это, анализируя свои чувства с отвратительной безропотностью, граничащей с самоуничижением. Она создала меня, как, наверно, создают указом соседнюю провинцию. Я даже не знал имени её бывшего мужа — кого мог бы я спросить? И потом, где, наконец, мы должны были встретиться, как не под отстающими часами на вокзале «Виктория»? Однако тут же её турецкий образ, яркий, как марка, уступил другому; она теперь была очень худенькой, очень напряжённой. Она вибрировала в моих объятиях, как туго натянутая струна; густо накрашенные глаза подчёркивали её бледность, углубляли впалость щёк. Но какое облегчение, какая страсть после невозможно долгой разлуки! «И всё это время ты не писала, Бенедикта». — «Знаю». (Но потом все оставшиеся недели она писала каждый день своим зеркальным почерком что-нибудь вроде: «Опять идёт снег. Меня привязали к тому же креслу».) Но тогда она лишь издала тихий сладостный стон, едва мы разорвали объятия, чтобы утонуть в глазах друг друга. «Феликс!» Она сумела завладеть самим моим именем и сделать его частью себя; оно звучало совершенно по-новому. Мне оно никогда особо не нравилось — теперь я ждал, чтобы она повторяла его. «Наконец-то всё кончилось!» Наконец-то всё началось.
Я уже почти месяц провёл в Лондоне, живя один в красивом доме на Маунт-стрит в роскошной безликой обстановке. Никаких известий о её приезде. Я с суеверным трепетом созерцал богатейший гардероб, заполнявший стеклянные шкафы в нашей комнате, — мой собственный гардероб. Дьявол! Я вспомнил, как однажды, очень давно, Иокас попросил меня, в виде личного одолжения, позволить его портному снять с меня мерку, я, хоть и был озадачен, согласился. Среди многочисленных странных событий того времени подобный пустяк не вызвал у меня беспокойства. Теперь до меня дошло, для чего это понадобилось. Я стоял, кусая губы, и глядел на себя в зеркале, стыдясь окружающего меня великолепия и наслаждаясь им. Серебряные щётки, чьё прикосновение к голове приятно, в ванной комнате толпа бутылок с дорогой туалетной водой, какое-то невероятное мыло. Понятно, конечно, говорил я себе, что я должен одеваться соответственно моему новому, умопомрачительно новому жалованью, моей, беря широко, новой роли в деле. Ради Бенедикты, а также ради фирмы… но всё же. Хотя это не было преждевременным, поскольку в моём распоряжении уже было несколько отделов в здании Мерлин-хаус в лондонском Сити; я успел встретиться и поговорить со всеми — за исключением, конечно, Иокаса, который был в отъезде. Всё разворачивалось с невероятной быстротой. Да, я даже виделся с нелепым Шэдболтом и подписал идиотский брачный контракт. И вот её звонок с вокзала «Виктория», который связал воедино и объяснил все эти разрозненные события.