Другой недоверчиво наблюдал за лицом мертвеца, не улыбается ли тот или не смеется ли над ним. Но лицо Однорукого по-прежнему выражало спокойствие и превосходство, Другой ничего больше не мог уловить. Он видел лишь, что Однорукий одиноко плывет по воде, гонимый течением. Он попытался разозлиться, как раньше, и рассмеяться саркастически; но у него не получилось, и он был рад тому, что у него это никак не получается. И тем не менее алкоголь буйствовал в извилинах его мозга. Все казалось нереальным и было как безумный сон.
Он сел на борт лодки, свесил ноги и стал болтать в воде, глядя на Однорукого.
Значит, он плыл. По воде.
– Мой дорогой Однорукий, – сказал он. – Вот сижу я здесь, смотрю на тебя. Я еще жив. Сколько еще осталось? Сколько это будет продолжаться, пока я не поплыву по воде, как вот ты?
Вдруг Однорукого подхватило течение. Ноги его направились наискосок в глубину, они были слегка раздвинуты.
И тут Другому стало плохо. Он заметил под телом Однорукого маленьких рыбок, похожих на селедок, и увидел, как они своими круглыми ртами и острыми мордочками толкали колышущееся тело, уже начав объедать повисшую руку.
Алкоголь в желудке Другого снова пришел в движение. Он немного согнулся. Потом быстро поднял ноги назад в лодку, сделал глубокий вдох, чтобы заполнить желудок воздухом, и стал грести изо всех сил, стараясь скорее уйти прочь от объеденного мертвеца. Он сидел спиной к дрейфующему телу, и у него было чувство, что мертвый преследует его. Полный страха и отвращения, с бурлящим в крови алкоголем, он все время греб, издавая стоны и тяжело дыша, не думая ни о чем, кроме одного: прочь отсюда.
Солнце стояло почти в зените, когда ему пришлось остановиться. Он больше не мог. Больше просто не получалось, несмотря ни на какое напряжение воли. Он был измотан, совершенно изможден и выкачан до дна. Он прекратил грести и сел на корточки в углу лодки, всхлипывая от утомления и не решаясь оглянуться, чтобы посмотреть, плывет ли все еще за ним мертвец, есть ли он вообще, далеко ли он от него, или, может, Однорукий преследует его… может, он даже сидит позади него, проникнув на борт?
Он повернулся рывком, готовый закричать и нанести удар. Однако никого не было. Ничего там не было. Ничего. Ни в нем, ни вокруг него: пусто.
Его дыхание стало свистящим от напряжения, а тело отупело и как будто вообще отсутствовало, так он ослаб.
«О боже мой», – думал он снова и снова.
Наконец и это прекратилось, и шнапс полностью подчинил его себе и вытеснил остатки разума.
Он начал бредить, иногда смеялся громко и резко, а перед глазами плыли фиолетовые и красные круги.
Голова пухла от мыслей, он начал насмехаться над тем, что только что произошло. Ему все стало безразлично. Он пел то чудесно, то фальшивя, то протяжно, украшая высокие тона двойными трелями.
«О милые родимые края», пел он. И «К кому Бог милостив», дополняя стихи Эйхендорфа
[15]
на народный лад. Ему было все равно, что он поет и правильно ли поет. Правильным было уже то, что он пел.
– Все правильно, ты слышишь! – кричал он.
И было Рождество. «О, дети, придите, придите скорей. И к яслям в пещеру войдите живей!» – пел он. И еще: «О, елочка, о, елочка, какие у тебя коричневые иголочки», – пропел он вдруг. Почему «коричневые»? – удивился он. Ах да, это все нацисты и их партия.
Он чуть не захлебнулся от смеха.
«Тихая ночь! Святая ночь! Коричневое Рождество в Атлантике!» – пел он, варьируя мелодию.
Внезапно он перестал петь. Слегка покачиваясь, он поднялся и поднес палец к носу. Он проверял себя на четкость движений, и пока он говорил, нож резал ему горло.
– Ты напился, дражайший! – сказал он себе и поклонился. – Нет, вы только посмотрите!
Ему стало слишком жарко. Он сорвал рубашку и снял штаны. Трижды проклятое солнце! Обнаженным стоял он посреди лодки и орал на солнце. Про Однорукого он забыл. Сейчас солнце вызывало в нем ярость, и жара озлобляла его.
– Что, хочешь со мной разделаться, эй, ты? – кричал он солнцу. – Только не воображай себе ничего такого, ты, со своим огнем! Откуда у тебя огонь? И что ты еще можешь? Ну, так откуда у тебя огонь? А? Я жду. Нет ответа?
Он ждал. Солнце молчало.
– Тогда я тебе скажу! – крикнул он, и голос его сорвался. В глотке жгло и резало, как ножом. Он приглушил голос. Из-за боли и потому, что показался слишком громким самому себе, зная, что он собирается сказать.
– Это называется онанизм, – сказал он таинственно, снова приложил палец к носу и неподвижно уставился прямо на солнце. – Онанизм, мое золотце, так это называется, когда энергия рождается внутри тебя и потом происходит ее выброс. Или ты гермафродит? Или тебя оплодотворил некий «Deus ex machina»?
[16]
Нет? Ну вот видишь!
Он снова заговорил громко и надрывно:
– Значит, ты хочешь меня сжечь? Ты, источник всего живого? «Deus solis»,
[17]
a?
Другой затрясся от смеха. Ха-ха! Как же тут не смеяться, что скажешь на это?
Он не мог успокоиться. Приступ смеха перешел в припадок. Он извивался и корчился. В животе у него бушевало огненное море. Оно горело, издавая громкие звуки, сверлило, кололо и ворочалось в нем с пронзительной болью, поднимаясь снизу вверх.
Он лежал на решетке настила и сжимал колени руками. Но ничего не помогало. Снизу что-то поднималось и давило. Живот был как камень, твердый и безжалостный. Ноги судорожно вздрагивали, а руки не могли уже их удержать. Голова тряслась и подрагивала. А потом его вырвало. Он ясно ощущал, как подступает тошнота, и плакал от гнева. Но ничего не мог поделать. Он попытался выкрикнуть проклятие, но крик захлебнулся в чем-то, что поднималось из желудка.
Голова запрокинулась и упала на бок. Он чувствовал, что улетает куда-то, боже мой, как прекрасно парить в воздухе! Ни тела, ни огня, ни ножей больше не было.
– Я падаю, – попытался сказать он. – Как прекрасно. – И он упал со вздохом, не сопротивляясь.
Изо рта, по губам, текло что-то зеленое, желчное, ядовитое. Но он уже не видел и не чувствовал этого. Он просто парил, и это было прекрасно, удивительно прекрасно. Зазвучала нежная, сладкая мелодия. Его кто-то обнял. «Любовь моя, что же это», – пытался думать он, может, это была Мария? Но он ничего уже не различал. Только музыка звучала, торжественная, мощная, великолепная, и уносила его прочь, и открывался огромный простор, что-то теплое и нежное. И доносилось долгое эхо издалека.