– Да ты посмотри на себя, – сказал он. – Ты вот-вот рухнешь.
Он порылся в кармане.
– Нет, нет, нет, – сказал я, делая шаг назад, когда увидел, что у него в руке. – Ни за что.
– Тебе лучше станет!
– Про кислоту ты тоже так говорил. – Не надо мне было больше водорослей и поющих звезд. – Правда, я не хочу.
– Но это другая штука. Совсем другая. Она тебя протрезвит. Голову прочистит – обещаю.
– Ага.
Наркотик, от которого трезвеешь и который голову прочищает, как-то совсем не вязался с Борисом, хотя на вид ему сейчас было получше, чем мне.
– Посмотри на меня, – резонно сказал он. – Да. – Он понял, что уломал меня. – Я что, брежу? У меня что, пена изо рта валит? Нет, я просто хочу помочь! Вот, – добавил он и вытряс немного порошка себе на тыльную сторону ладони, – давай. Дай-ка я тебя покормлю.
Я отчасти ожидал, что он меня надует – что я вырублюсь на месте, а проснусь хрен знает где, может, в каком-нибудь пустом доме у нас на улице. Но я так устал, что было уже наплевать, а может, и вправду, так даже будет и лучше. Я нагнулся, и он зажал мне одну ноздрю пальцем.
– Вот так, – ободряюще произнес он. – Молодец. А теперь вдыхай. И мне стало лучше – почти сразу. Просто чудо какое-то.
– Ух, – сказал я, ущипнув себя за нос, где остро, приятно защипало.
– А я что говорил? – Борис уже выкладывал вторую щепоть. – Давай, другой ноздрей. Не выдохни только. Давай, сейчас.
Все стало ярче и яснее – и сам Борис тоже.
– Ну, что я тебе говорил? – Теперь он отсыпал себе. – Жалеешь, что раньше не послушал?
– Господи, и ты это хочешь продавать? – спросил я, глядя в небо. – Почему?
– Вообще-то это кучу денег стоит. Несколько тысяч долларов.
– Вот эта маленькая кучка?
– Совсем не маленькая! Тут много граммов – двадцать, а то и больше. Можно разбогатеть, если поделить на мелкие порции и толкать девчонкам вроде Кей Ти Бирман.
– Ты знаешь Кей Ти Бирман? – Кэти Бирман училась на год старше, ездила на собственном черном кабриолете и на социальной лестнице стояла так далеко от нас, что была все равно что кинозвезда.
– А то. Скай, Кей Ти, Джессику, всех этих девчонок. Короче, – он снова протянул мне цилиндрик, – теперь я смогу купить Котку синтезатор. Кончились наши проблемы с деньгами.
Мы передавали порошок туда-сюда, до тех пор пока я не стал глядеть на будущее, да и вообще на жизнь в целом куда как более оптимистично. И пока мы стояли там – потирали носы, несли всякую околесицу, а Попчик с любопытством глядел на нас, задрав голову, – вся дивность Нью-Йорка, казалось, осела на самом кончике моего языка мимолетностью, которую вдруг стало можно выразить.
– Слушай, там круто, – сказал я. Слова сыпались, вывинчивались из меня. – Тебе надо поехать, обязательно. Можем съездить на Брайтон-Бич – это там, где все русские. Ну, сам я там ни разу не был. Но туда метро ходит, это конечная станция. Там огромная русская община, а в ресторанах – копченая рыба, черная икра. Мы с мамой вечно собирались съездить туда, поесть, этот ювелир с ее работы ей про все хорошие места рассказал, но так и не съездили. И еще, правда, у меня же есть деньги на школу, ты можешь ходить в мою школу. Нет, правда можешь. У меня стипендия. Ну, была. Но тот мужик сказал, что если деньги из фонда потратить на образование – то неважно, чье это будет образование. Не только мое. Там нам обоим вот так хватит. Хотя, слушай, государственные школы, государственные школы в Нью-Йорке тоже отличные. Я знаю тех, кто там учился, нормальные это школы.
Я все болтал и болтал, но Борис вдруг сказал:
– Поттер.
И не успел я ему ничего ответить, как он обхватил меня за лицо обеими руками и поцеловал прямо в губы. И пока я стоял, моргая – я и не понял, что случилось, а все уже закончилось, – он поднял Поппера и поцеловал его тоже, на весу, чмокнул в кончик носа.
Потом отдал пса мне.
– Вон твоя машина, – сказал он, потрепав его напоследок по голове.
И да, точно, я обернулся – и вот она, машина ползет по другой стороне улицы, ищет адрес.
Мы глядели друг на друга – я был ошарашен, шумно выдыхал.
– Удачи, – сказал Борис. – Я тебя не забуду.
Он погладил Попчика по голове:
– Пока, Попчик. Ты уж приглядывай за ним, ладно? – сказал он мне.
Позже – и в такси, и потом – я все прокручивал этот миг в голове и поражался тому, как легко я помахал ему рукой и ушел. Почему я не вцепился в его руку, почему в самый-самый последний раз не попросил сесть со мной в машину, да твою мать, Борис, и мы как будто школу прогуляем, когда солнце встанет, завтракать уже будем над кукурузными полями. Я его слишком хорошо знал, чтобы понимать: если улучить нужный момент, если его правильно попросить, он все что угодно для тебя сделает, и уже отворачиваясь от него, я знал, что он помчался бы за мной и с хохотом запрыгнул бы в машину, если б я его попросил – в самый последний раз.
Но я не попросил. И, сказать по правде, может, оно было и к лучшему – это я теперь так говорю, а тогда какое-то время горько о том сожалел. Но больше всего я радовался, что в этом непривычном для меня разговорчиво-говорливом состоянии я сдержался и не сболтнул то, что сидело у меня на самом кончике языка, то, чего я никогда не говорил, хоть мы оба все и так знали и мне в общем-то и не нужно было говорить ему это там, на улице, вслух – я люблю тебя, разумеется.
20
Я так хотел спать, что наркотики быстро выветрились, по крайней мере вот это вот – “все отлично!”. Таксист, который, судя по выговору, родом был из Нью-Йорка, сразу же почуял, что дело неладно и попытался всучить мне карточку с номером Национальной службы помощи сбежавшим подросткам, но я отказался ее брать. Когда я попросил его отвезти меня на вокзал (не зная даже, ходят ли поезда до Вегаса, должны ведь), он покачал головой и сказал:
– Ты ведь знаешь, Очкастик, что “Амтрак” запрещает собак перевозить?
– Запрещает? – спросил я – сердце ухнуло вниз.
– Может, в самолете можно, не знаю. – Он был моложавый, болтливый, пухлощекий толстячок в футболке с надписью “ПЕНИ И ТЕЛЛЕР: ПРЕДСТАВЛЕНИЕ В “РИО”. – Надо контейнер или что-то типа того. Тебе, наверное, лучше всего на автобусе. Но детишек до определенного возраста туда не пускают без разрешения родителей.
– Говорю же вам! Мой папа умер! А его подружка отправила меня обратно на восток, к родным.
– Эй, ну тогда тебе не о чем волноваться, правда?
Всю оставшуюся дорогу я помалкивал. Смерть отца еще не слишком отложилась у меня в голове, поэтому от проносящихся мимо огоньков осознание то и дело накатывало волной тошноты. Авария. В Нью-Йорке нам хотя бы не надо было волноваться, что он сядет за руль пьяным – мы больше всего боялись, что он попадет под машину или у него отнимут бумажник и пырнут ножом, когда он будет в три часа ночи выползать из какого-нибудь кабака. А что станется с его телом? Мамин прах я развеял в Центральном парке, хотя это делать было явно запрещено; как-то вечером, в сумерках, мы нашли с Энди пустынный уголок с западной стороны Пруда, и я – пока Энди стоял на стреме – открыл и опорожнил урну. Но куда больше, чем собственно развеивание праха, меня потрясло то, что урна была завернута в обрывки листовок с рекламой порнухи: ГОРЯЧИЕ АЗИАТОЧКИ и БУРНЫЕ ОРГАЗМЫ – именно эти две фразы я выхватил взглядом, пока серый порошок, порошок цвета лунных кратеров, взлетел и закружился в майских сумерках.