[“Служба жалоб и обращений!” – помню я, как в детстве ворчал Борис, когда мы как-то вечером у него дома завели довольно-таки метафизическую беседу о наших матерях: как так вышло, что они – ангелы, богини – умерли, а наши ужасные папаши процветают, бухают, шляются туда-сюда, творят черт-те что, вечно что-то рушат и крушат, да еще при этом живы-здоровы? – “Они не тех забрали! Это все ошибка! Так нечестно! Кому нам тут жаловаться, в такой-то дыре? Кто тут главный?”]
И – может, конечно, глупо и дальше распространяться на эту тему, хотя, какая разница, все равно этого никто не прочтет – но есть ли смысл в том, чтоб знать, что для всех, даже для самых счастливейших из нас, все окончится плохо, что в конце концов мы потеряем все, что имело для нас хоть какое-то значение – и в то же время, несмотря на все это, понимать, что хоть в игре и высоки ставки, в нее возможно даже играть с радостью?
Кажется, совершенно безнадежно искать в этом какой-то смысл. Может, я этот смысл и вижу только потому, что слишком долго на все это пялюсь. А с другой стороны, перефразируя Бориса, можно сказать, что я вижу смысл, потому что он там есть.
И я написал это, чтобы хоть как-то смочь во всем этом разобраться. Но с другой стороны, я и не хочу разбираться, не хочу ничего понимать, потому что тогда исказятся все факты. А потому я точно знаю только одно – никогда раньше будущее не казалось мне таким непознанным: никогда я так остро не чувствовал утекающий песок в часах, быстрокрылую лихорадку времени. Неизвестную, нежеланную, не нами выбранную силу. И я уже столько времени нахожусь в пути, предрассветные отели в странных городах, я так долго в дороге, что чувствую у себя в костях взлетную дрожь самолета, всем телом помню движение сквозь континенты и временные зоны, которое не отпускает меня и после того, как я вышел из самолета и добрался до очередной стойки регистрации. Привет, меня зовут Эмма / Селина / Чарли / Доминик, добро пожаловать туда-то и сюда-то! Вымученные улыбки, расписываешься трясущейся рукой, опускаешь очередные жалюзи, ложишься на еще одну незнакомую кровать в незнакомой комнате, которая вертится вокруг меня, облака и тени, тошнота почти что до облегчения, чувство, что я умер и попал на небо.
Потому что – вот только вчера ночью мне снились дорога и змеи, полосатые ядовитые змеи с приплюснутыми заостренными головами, но хоть они и были рядом со мной, я их не боялся, ни капельки. А в голове у меня звучала строка из какого-то стихотворения: Рядом с тобой мы забываем о смерти. Вот какие уроки я усваиваю в затененных гостиничных номерах с ярко освещенными мини-барами и чужестранными голосами в коридорах, где истончается граница между мирами.
И чем дальше – после Амстердама, который на самом деле стал для меня Дамаском, моей “остановкой по требованию”, точкой моего похоже что обращения, – тем больше меня завораживает гостиничная временность, не в каком-то земном смысле, мол, отдохнул – езжай дальше, а так, что в пылу я начинаю видеть в этом что-то надмирное. Недавно, в октябре, как раз незадолго до Дня мертвецов, я очутился в мексиканском отеле на побережье, где занавеси в коридорах трепыхались от ветра, а все номера были названы в честь цветов. Номер “Азалия”, номер “Камелия”, номер “Олеандр”. Роскошь и изобилие, прохладные коридоры, которые все словно бы вели в вечность, номера с разноцветными дверями. Пион, Глициния, Роза, Страстоцвет. И как знать, может, это и ждет нас в конце пути, величие, о котором мы и помыслить не могли, ровно до тех пор, пока перед нами не открылись ведущие к нему двери, на которое мы будем глядеть в изумлении, когда Господь наконец уберет ладони от наших глаз и скажет: Смотри!
[А ты не думал с этим завязать? спросил я, когда в “Этой замечательной жизни” показывали скучную сцену, прогулку под луной с Донной Рид – мы были в Антверпене, я смотрел, как Борис при помощи ложечки и нескольких капель воды из пипетки мешает себе, как он выражался, “настоечку”.
Ой, ну хватит! У меня рука болит! Он уже показывал мне кровавый, почерневший по краям след от пули, которая основательно чиркнула его по мышце. Вот пусть тебя в Рождество подстрелят, и посмотрим, как ты тут будешь сидеть на одном аспирине!
Да, но так, как ты сейчас – вообще лучше не делать.
Ну, хочешь – верь, хочешь – не верь, для меня это вообще не проблема. Я только в особых случаях.
Это я уже слышал.
Потому что это правда! У меня до сих пор нет зависимости. И я знаю людей, которые торчали так по три-четыре года и не становились наркоманами, просто потому что закидывались всего раза два-три в месяц. Тем не менее, мрачно прибавил Борис – синеватое свечение экрана отразилось в ложечке, – я алкоголик. Это уж не вылечишь. Буду пить, пока не сдохну. Если уж что меня и убьет – он кивнул на стоявшую на журнальном столике бутылку “Русского стандарта”, – так вот это. Так ты не ширялся?
Мне со всем остальным проблем хватает, уж поверь.
Да-да, понимаю, страх, позорное клеймо. Вот честно, я вообще-то предпочитаю нюхать – в клубах, в ресторанах или где там, всего дел-то заскочить в туалет и быстренько нюхнуть. Но так – тебе вечно хочется еще. Помирать буду – и буду хотеть. Уж лучше не начинать. Хотя до чего же меня бесят дебилы, которые сосут трубки с крэком и рассуждают про то, какая это, мол, грязь, как это опасно и что они-то никогда колоться не будут, прикинь? Типа у них-то мозгов побольше твоего.
Зачем ты начал?
Зачем все начинают? Девчонка бросила. Тогдашняя девчонка. Хотел быть плохим и навредить себе, ха. Что хотел, то и получил.
Джимми Стюарт в форменном свитере. Серебристая луна, дрожащие голоса. Девчонки из Баффало, пойдем вечером гулять, вечером гулять…
Так чего не бросишь? спросил я.
А зачем?
Мне правда надо тебе объяснить, зачем?
Ну а если я не хочу?
Но если ты можешь бросить, так чего не бросаешь?
Поднявший меч, от меча и погибнет, деловито сказал Борис, прижав подбородком зажим на медицинского вида жгуте, задирая повыше рукав.]
Хоть это и ужасно, а я его понимаю. Мы не можем выбирать, чего нам хочется, а чего нет, вот она – неприглядная, тоскливая правда. Иногда мы хотим того, чего хотим, зная даже, что это-то нас и прикончит. (Единственное, что я могу сказать в защиту отца: он хотя бы пытался сделать выбор в пользу чего-то разумного – мамы, карьеры, меня, – пока, обезумев, не сбежал от всего этого.)
И как бы ни хотел я верить в то, что за иллюзиями кроется истина, я в конце концов понял, что за иллюзиями никакой истины нет. Потому что между “реальностью” с одной стороны и точкой, в которой реальность и разум сходятся, существует некая промежуточная зона, переливчатый край, где оживает красота, где две совершенно разные поверхности сливаются, отлавливаются и дарят нам то, чего не может нам дать жизнь: в этом самом пространстве и существует все искусство, все волшебство. И – готов поспорить, что и вся любовь. Или, если быть совсем точным, промежуточная зона демонстрирует нам фундаментальный парадокс любви. Вблизи: веснушчатая рука на черной ткани пальто, шлепнулась набок лягушка-оригами. Шаг назад – и снова наползает бессмертная иллюзия: про жизнь больше жизни. А между ними – зазором – сама Пиппа, она и любовь, и не-любовь, она здесь и не здесь. Фотографии на стене, скомканный носок под диваном. Тот миг, когда я потянулся, чтобы снять пушинку с ее волос, а она рассмеялась и увернулась от меня. И точно так же, как музыка – это межнотное пространство, так же как звезды прекрасны благодаря расстояниям между ним, так же как солнце под определенным углом бьет лучом в каплю дождя и отбрасывает в небо призму света – так же пространство, в котором существую я, где я хотел бы и дальше остаться, находится ровно в той срединной зоне, где отчаяние схлестывается с чистейшей инаковостью и рождается нечто возвышенное.