— Э-э, я не… То есть…
— Не думаю, что все так ужасно. Может, мне и нечем особенно гордиться по этой части… сам видишь, но это ведь не новость. Извини, я тебя смутила? — полюбопытствовала Изабель, заметив пятна румянца на моих щеках.
— Вовсе нет. Просто эти индийские кулинары, знаешь ли, чертовски перебарщивают со специями, — ответил я, указывая на вращающуюся кухонную дверь в дальнем конце зала.
— Мама всегда высказывается насчет моей одежды. Находит утонченные, прямо-таки поэтические метафоры. Говорит мне что-то вроде: «В этом ты выглядишь, как стюардесса межгалактического лайнера» или «Это платье как раз для одной из дочерей той шикарной семейки в фильме „Маленький домик в прериях“.
[32]
Критикуя наряды старшей дочери, миссис Роджерс одновременно вела с ее гардеробом утомительное состязание. Не в силах смириться со своим возрастом, Лавиния обычно уже через несколько минут после знакомства сообщала любому встречному, что ее и Изабель совсем недавно принимали за сестер.
Ничуть не менее претенциозной была и ее манера вести светские беседы. Стоило кому-то упомянуть любую книгу, как тут же выяснялось, что миссис Роджерс ее читала или даже неоднократно перечитывала. Несколько лет назад Изабель попыталась поймать ее на слове — предложила пересказать сюжет нашумевшего русского романа, достоинствами которого та восхищалась весь обед. „Не говори глупостей“, — отрезала Лавиния, но ее раздражение и неловкость говорили сами за себя. Она редко находила в себе мужество признаться в обмане и так искренне верила в свою непогрешимость, что заставить её усомниться могло только пари — последний аргумент в споре с человеком, не поддающимся убеждению.
— А как насчет твоего отца?
— Ну, по сравнению с ней он просто душка, — ответила Изабель, и ее лицо вновь озарилось сияющей улыбкой. — Только чуточку эксцентричный.
Спасаясь от конфликтов с женой, мистер Роджерс сосредоточил свои интересы на периферийных областях бытия. Он мог часами поддерживать разговор о том, какое слово должно стоять вторым по вертикали в кроссворде на страницах „Таймс“, о миграции африканских птиц, о влиянии двуокиси углерода на синапсы мозга, а также о плюсах и минусах приобретения фильтра для воды или о преимуществах сшитого переплета над клееным… однако оставался в полном неведении относительно роли, отведенной ему в семейной драме.
Что бы вы ни сказали, это повергало его в глубокие раздумья; он закатывал глаза, вскидывал голову и затем, наконец, изрекал своё „да“ — торжественное и весомое, как будто речь шла о чем-то значительном, даже если на самом деле вы сказали всего лишь: „Сейчас все труднее найти красные яблоки“. Он верил, что люди по своей природы добры, только не всегда сознают это; и, хотя подобный недостаток скептицизма приводил к тому, что более молодые и напористые коллеги обгоняли его на служебной лестнице, это, казалось, вовсе не огорчало его, коль скоро у семьи была крыша над головой, а сам он мог по-прежнему читать дневники своего любимого Пепюса.
[33]
Он был типичным человеком „не от мира сего“, и многие, особенно женщины, считали это очаровательным, так что нередко он, сам того не замечая, завладевал вниманием сидящих за столом, рассуждая о том, что Пепюс, должно быть, родился в сотне метров от Гауф-сквер, где в следующем столетии снимал квартиру Сэмюэль Джонсон.
Слушая Изабель, я вспоминал о других случаях, когда за едой (вне зависимости от количества специй в блюдах) речь заходила о ее прошлом, и сюжет всякий раз неуловимо менялся — в зависимости от подсознательных выводов Изабель о том, что может показаться интересным ее собеседнику, а также вопросов самого собеседника. Нечто подобное происходит, когда для гостя устраивают экскурсию по дому, и его любопытное „А что у вас здесь?“ заставляет хозяев отклоняться от намеченного маршрута, показывая конкретный стенной шкаф или чулан на чердаке. В данном случае я спросил Изабель о романах ее матери; мое любопытство объяснялось (как это бывает часто, если не всегда) стремлением отыскать параллели с собственной жизнью, соотнести свой жизненный опыт с чужим. Очень часто наш интерес к другим — будь то за обеденным столом или за чтением биографии — основан на желании выяснить, „чем я отличаюсь от этого типа, Наполеона, Верди или У.Х. Одена“ и тем самым ответить себе на другой вопрос: „Так кто же я?“
Хотя Изабель рассказывала о том, что произошло давным-давно, ее история не выглядела завершенной. Она то и дело умолкала — вовсе не для того, чтобы что-то прожевать, — словно все еще сортировала материал, так и не отшлифованный многочисленными пересказами; ее взгляд затуманивался, как будто она не делилась с посторонним человеком тем, что хорошо знала сама, а спрашивала себя, верна ли ее оценка того или иного эпизода.
— Полагаю, в семье я была любимицей отца, — сказала Изабель после одной из таких пауз. — От него я видела куда больше сочувствия, чем от остальных. У него был довольно-таки суровый отец и взбалмошная мать. Он ее очень любил, но ему приходилось о ней заботиться, успокаивать, когда она выходила из себя. Женившись на моей матери, которая не терпела возражений и всегда считала себя правой, он словно вернулся в ситуацию, знакомую с детства. Только в последнее время я начала понимать, что слишком уж идеализировала его, но при этом мне по-прежнему важно знать, что он думает о моей работе или о людях, с которыми я встречаюсь. Мне нужно его одобрение, его советы — даже по мелочам, вроде того, какие динамики купить или какие книги прочитать. Моя сестра считает, что я балда, но, скорее всего, она просто ревнует. Между прочим, карри фантастическое. А твоя порция в самом деле слишком острая?
В истории, которую рассказывала мне Изабель, важную роль играли такие нюансы, как ритм речи или выбор слов. Постепенно я узнавал, какие выражения она на дух не переносит, чем ее английский отличается от того языка, который мы слышим по радио, и какие слова в ее устах обретают новые значения — обусловленные скорее психологией, чем грамматикой. В английском Изабель злые и жестокие люди становились „олухами“, а чаще даже „мартышками“ — и это говорило о том, что она склонна великодушно прощать людям их грехи, воспринимая обидчиков как неразумных детей, а не как взрослых, которые творят зло сознательно. Если Изабель поступала неразумно, то обычно называла себя „нонг“ (или даже „миссис Нонг“) — слово, которое не значилось в словарях, но подразумевало что-то по-детски неуклюжее и нелепое. Некоторые слова она произносила с легким акцентом кокни — глотала буквы и окончания слов, что составляло странный контраст с четким, как у дикторов BBC, произношением слова „перпендикуляр“ и употреблением таких сложных терминов, как „экстраполяция“.
Через неделю после ужина в индийском ресторане мне представился случай познакомиться с младшей сестрой Изабель, Люси — она принесла обратно какие-то наряды, которые одалживала.