Изабель так и не смогла понять, почему она сошлась с Гаем. Из мазохистского желания оказаться хорошей в глазах осуждающего отца? Но какое отношение этот символический отец имел к реальному, который всегда одобрял ее? Или речь шла скорее о матери, чем об отце? Может, Гай пленил Изабель, потому что был необычайно хорош собой? Или причиной был комплекс вины, свойственный среднему классу? Может быть, она любила его, потому что он не мог ответить ей взаимностью? И, в таком случае, она не случайно порвала с ним именно тогда, когда в нем (несмотря на удар кулаком) начало просыпаться ответное чувство?
Но не стоит считать Изабель человеком, который бы знал ответы на все эти вопросы. Жалела ли она о том, что они с Гаем не смогли остаться друзьями, после того как он попросил у нее прощения?
— Нет, вообще-то нет. Во всяком случае, после того как я успокоилась. Возможно, я не возражала бы, потому что человек он интересный и компанейский, но — нет, на самом деле не жалею. Если человек не жаждет видеть меня, то и я, в принципе, не жажду его видеть. Мне нравился Гай, но я не собираюсь унижаться, напрашиваясь на дружбу с человеком, которому это не нужно. И вообще, так ли уж хорош этот Гай? Скорее всего, нет. А если и да, то не настолько, чтобы он мог позволить себе не отвечать на звонки людей, которые хотели бы с ним повидаться. Я не говорю, что жалею, это ведь дело решенное, и я действительно не жалею, просто…
— Тебе не кажется, что леди слишком много оправдывается?
[61]
— Как? Что это ты говоришь? — в голосе Изабель звучало негодование оскорбленной невинности. — Что ты хочешь этим сказать?
— Ну не знаю, ты просто никак не могла остановиться.
— И что?
Это был один из тех моментов, когда один из собеседников чувствует (почти всегда ошибочно), что ему удалось заглянуть другому в душу и разглядеть то, о чем он сам даже не подозревал. Тут-то обычно и произносятся роковые заявления типа: "Что бы ты ни говорила о своем отношении к N, я уверен, что знаю тебя лучше, чем ты сама…"
— Извини, я ошибся, — сказал я вместо этого, поскольку, будучи пещерным человеком, ужасно боялся не услышать продолжения. — Хочешь еще? — спросил я, протягивая ей пакетик с изюмом в шоколаде, который мы открыли, когда часы показывали половину третьего.
— Спасибо, — она подошла к кровати, чтобы взять изюминку, а потом забралась с ногами в кресло, стоявшее в углу, и заговорила снова: — Я так и не разобралась до конца в этой истории с Гаем, и потому в моем следующем романе — с Майклом — все тоже пошло наперекосяк.
Я впервые столкнулся с Майклом задолго до того, как услышал его имя. Мы с Изабель проезжали Шафтсбери-Авеню
[62]
в переполненном автобусе, когда я заметил, что она повернула голову и заговорила с мужчиной в офисном костюме, который похлопал ее по плечу. Невысокого росточка, он не доставал до поручня, отчаянно благоухал потом, а на переносице у него сидели очки с толстыми стеклами (вроде тех, которые обычно оказываются разбитыми после потасовки на школьном дворе). Они обменялись несколькими фразами, после чего мы сошли на Кембридж-Серкус и я спросил ее, кто это был.
— Один знакомый, которого я давно не видела, — ответила Изабель и сменила тему, заговорив о дождевых тучах.
Прошло какое-то время, прежде чем я соотнес внешность этого человека с неким Майклом Кэттеном, которого Изабель называла "самым страстным мужчиной из всех, с кем она встречалась".
Я моргнул, в очередной раз осознав, как жестоко мы порой заблуждаемся, включая воображение, чтобы истолковать чьи-то слова. Я представлял себе Майкла, основываясь на рассказах Изабель, но теперь должен был внести коррективы в созданный образ, который никак не вязался с реальным человеком из плоти и крови. Неудивительно, что порой нас ставят в тупик фотоснимки, приведенные в биографиях (как и встречи с людьми, с которыми мы раньше общались только по телефону). После сотни страниц, на которых леди Лафборо предстает в образе высокой, чопорной классной дамы с пучком волос на затылке (главным образом потому, что автору не хватает умения, чтобы создать более правдивый портрет), читатель наконец видит фотографию Клариссы Лафборо в Каннах, на берегу Средиземного моря, за два года до первой мировой войны — и невольно изумляется ее живым глазам, непринужденности, с какой она держит парасоль, и любви, с которой глядит на своих детей, играющих на песке.
Все это сильно усложняло мою задачу — разобраться в чувствах Изабель, — особенно после того, как она сказала: "Я что-то замерзла. Ты не будешь возражать, если я переберусь поближе?"
Она встала с кресла и уселась на дальний край кровати, откуда незамедлительно продолжила свое повествование. При этом пальцы ее ног приподнимали одеяло всего в нескольких дюймах от моих пальцев, и зрелище этого соседства, к сожалению, полностью вытеснило из моего сознания рассказ Изабель. Я был так поглощен своими ощущениями, что не слышал ни единого слова, пока меня не вывел из задумчивости вопрос: "По-моему, невозможно расстаться ужаснее, правда?"
Я сочувственно кивнул. Потом спросил: "Не хочешь облокотиться на спинку? Мне кажется, тебе неудобно сидеть на краю".
— Да, пожалуй, — слегка удивилась она и села рядом со мной.
Все это по непонятной причине напомнило мне о том, что биографии, как правило, упоминают далеко не каждого, кто мечтал оказаться в спальне героя, или о ком мечтал сам герой. И хотя место на страницах биографий, а также внимание читателей уделяется главным образом осуществленным желаниям, не исключено, что еще больше интересного таят в себе те желания, которым не суждено было сбыться, — истории неразделенных страстей. Поцелуи, которых мы не получили, возможно, интереснее тех, что случились на самом деле.
Первый из тех, кто разбил сердце Изабель, жил с ней под одной крышей.
— Это произошло, когда мне было лет десять. Мы все сидели за столом, празднуя день рождения отца, — вспоминала Изабель, одной рукой теребя островок сухой кожи на другой.
— Ты говоришь не о…
— Подожди. В общем, мать устроила грандиозный обед, собралось множество родственников, мы украсили дом бумажными гирляндами и купили подарки. Когда все наелись, отец встал и призвал всех к тишине, желая произнести тост. "А теперь я хочу поблагодарить одну леди, которая занимает особое место в моей жизни…" — начал он, и я вообразила, что речь пойдет обо мне. Я уставилась в свою тарелку, предвкушая, что сейчас все взгляды повернутся ко мне, но тут отец договорил до конца: "И конечно же, эта удивительная женщина — моя жена Лавиния, которая приготовила для нас восхитительный стол и…" — и я чуть не провалилась сквозь землю от смущения, вне себя от злости — отчасти на него, отчасти на себя, за то, что оказалась такой идиоткой. Десять лет — не тот возраст, когда такая фиксация на отце нормальна; мне уже следовало быть умнее.