Ее чувства к Уитфорду в какой-то мере основывались на ощущении, что он разделяет ее литературные вкусы. Изабель считала такую общность чрезвычайно важной, повинуясь распространенному заблуждению, согласно которому у двух разнополых поклонников "Ярмарки тщеславия" больше шансов ужиться, чем у пары, не достигшей единодушия по этому вопросу; что одинаковые эмоции, вызываемые неким шедевром, есть признак психологической совместимости; и что понимать книгу — значит каким-то образом понимать остальных ее читателей.
Возможно, именно по этой причине гости, приглашенные на вечеринку, нередко заглядывают в библиотеку, пытаясь по корешкам книг определить психологический облик радушных незнакомцев, и, прихлебывая белое вино хозяев, отнести их к мрачным любителям Конрада, изнеженным поклонникам Фицджеральда или закаленным почитателям Карвера.
Хотя этот метод оценки характера, несомненно, имеет свои достоинства, рейс Лондон-Афины косвенно напомнил мне, что у двух людей, любящих одну книгу, после ее прочтения могут возникнуть совершенно разные образы. К сожалению, этот вопрос не принято разбирать на литературных курсах (в отличие от затасканных дискуссий о том, какой славный малый Холден Колфилд и до чего глупа Изабель Арчер). Этот вопрос относится не к сюжету книги, а к рождению мысленных образов, воображаемого фильма, который книга запускает в умах читателей. Здесь уместно спросить: "Что вы видели, читая "Над пропастью во ржи" или "Портрет дамы"? — или, что то же самое: "Где именно расположены Афины на вашей внутренней карте?"
Изабель недавно закончила "Ивана Ильича" Толстого, и мы обменялись впечатлениями о том, как этот шедевр трогает за живое. Она заявила, что ни одно произведение не подводит читателя так близко к ощущению реальности смерти, а я, согласно кивая, поймал себя на желании задать ей странный вопрос — как она представляет себе Ивана Ильича, его дом и лица его жены и родных? Мне хотелось выйти за пределы банальных литературных дискуссий, чтобы поговорить не о морали, символизме и развязке, а о том, какими читатель видит пейзажи, героев и интерьеры, а заодно и о том, из каких событий его жизни берет начало это видение.
Изабель не приходилось бывать в России (тем более — в России девятнадцатого века), поэтому, как выяснилось, квартиру Ивана Ильича она позаимствовала из воспоминаний о музее Фрейда в Вене, который посетила с родителями в пятнадцать лет. Получились буржуазные, без особых претензий апартаменты с дверьми из темного дерева и вытертыми персидскими коврами. Правда, это относилось не ко всей квартире Ивана Ильича. Когда дело дошло до кабинета, последний обернулся кабинетом дедушки Изабель, уставленным стеллажами с книгами на военные темы, с глобусом в углу, тяжелыми портьерами из темно-красного бархата, двумя большими креслами у стены и длинными перьями в вазе на столе. Воспоминания об этой обстановке вообще оказали Изабель неоценимую помощь при чтении русской литературы (например, не раз приходили на ум, когда она штудировала "Преступление и наказание"). Что же касается Ивана Ильича и его жены, то они, подобно героям снов, отличались изменчивостью облика. Сперва Иван Ильич был ее американским кузеном (сдержанным, пунктуальным и вежливым), а когда Толстой приоткрыл его человеческие качества, трансформировался в Рембрандта с позднего автопортрета, выставленного в Национальной галерее. А его жена обрела черты королевы Елизаветы II (в зрелом возрасте, как на фотографии, которая висела в приемной у Изабель на работе).
Но для меня квартира Ивана Ильича не имела ничего общего с жилищем Фрейда. По-моему, она отдаленно напоминала квартиру жены главного героя в фильме Бернардо Бертолуччи "Конформист" (я посмотрел его за несколько недель до того, как прочитал книгу, и эта квартира, в отличие от самого фильма, почему-то застряла у меня в памяти). И если дом, где развернулось действие романа Тургенева "Отцы и дети", для Изабель складывался из фасада конюшни Фонтенебло и интерьера шведского отеля на фотографии в журнале "Дом и сад", то для меня он был чем-то вроде особняка в окрестностях Брайтона, который принадлежал родителям моей давней подружки (ныне служащей бристольского туристического агентства).
Но различные образы, предстающие перед внутренним взором, не всегда бывают случайны или лишены смысла, потому что они напрямую зависят от тех или иных впечатлений, которые человек получает, находясь в определенном окружении.
Я никогда не обращал внимания на цветы. Я ценил яркость красок, которую они придавали саду, но сами растения для меня оставались "цветами" в том смысле, в каком незнакомая нация состоит из "немцев" или "американцев". А вот Изабель они приводили в восторг, который у меня ассоциировался с чем-то вроде религиозного экстаза. Когда я попросил ее описать дом дедушки и бабушки, она начала с сада и добрых десять минут разливалась соловьем, пока я не прервал ее, чтобы спросить, где в Эссексе, собственно, располагался дом. Я сам, разумеется, шокировал ее, охарактеризовав сад Моне, который видел в Живерни, как "довольно пестрый".
— В каком смысле? — спросила она.
— Ну, не знаю, там много розового, красного и синего.
— А рододендроны есть?
— Возможно, но точно не скажу. Вокруг меня толпились японские туристы, и им было недостаточно просто смотреть — нет, надо было непременно снимать на видеокамеры, знаешь, такие новые, с цветными видоискателями.
И в людях мы с Изабель подмечали разное. Если бы она писала биографию, читатели нашли бы на ее страницах множество упоминаний о влажности человеческих ладоней (на что я никогда не обращал внимания). Она помнила, что руки директора школы всегда были липкими от пота, а руки отца — обветренными. Пол частенько потирал руки летом, а у одного клиента из Сент-Ивса чувство юмора оказалось таким же грубым, как и его ручищи.
Все это можно было бы назвать мелочами, если бы они не свидетельствовали так ярко о том, что люди часто совершенно по-разному интерпретируют одну и ту же ситуацию, а потом возмущаются тем, что сами же привнесли в нее. Возьмем слово "рациональный". В словаре Изабель оно означало одно, в моем — абсолютно другое. В результате, когда я хвалил ее за рационализм, она подозревала подвох, так как ее словарь говорил по этому поводу следующее:
прилагательное
1. Характеризует человека как зануду и педанта.
2. Противоположность эмоциональному; напоминает о традиционном семейном дуализме (сестра Изабель — эмоциональная, она — рациональная).
3. Оскорбление, однажды брошенное ей в лицо Гаем.
Но я, произнося это слово, имел в виду то, что значилось в моем словаре:
прилагательное
1. Комплимент, приберегаемый для людей высокого ума.
2. Джордж Элиот, Мария Кюри и Вирджиния Вульф как рационалисты.
3. Качество, совместимое с чувствами и способное их усиливать.
Этот маленький конфликт, вызванный досадным расхождением в трактовке слова, поясняет, почему очевидцы иногда дают разные описания одного и того же инцидента, а также является биографически тревожным символом, который свидетельствует — одна жизнь вполне может стать источником нескольких противоречащих друг другу жизненных историй.