Иногда он останавливался и смотрел то на землю, то на лес, тихий и спокойный, немного как бы удивленный этой хаотичной фурией бедного человечка. И в эти моменты хаос красной брусники, горечавки и сухотравья внезапно принимал формы абсолютно правильного геометрического рисунка, какой-то адской головоломки. Пока наконец он не вышел из лесу на другой склон Долины Обломков, тот, по которому вчера сходил вниз. Сердце колотилось, точно паровой молот: быстро, безумно беспокойно... Но в мыслях воцарился определенный порядок. Он хладнокровно, без страха осознал опасность смерти. Сосчитал удары: их было 186. Сел отдохнуть и выпить воды, не закусывая ничем. Сумасшедшая идея становилась все ясней, оставаясь тем не менее сумасшедшей: «Повернуть механизацию человечества таким образом, чтобы, использовав уже достигнутую организацию, организовать само коллективное сознание против этого якобы неумолимого процесса. Само собой ясно, как солнце передо мной, что, если вместо того, чтобы пропагандировать социалистический материализм, каждый, но так, чтобы абсолютно каждый, начиная с кретина и кончая гением, осознает, что та система понятий и социального действия, которой мы оперируем сейчас, должна привести лишь к полному оболваниванию и автоматизму, к скотскому счастью и к исчезновению какого бы то ни было творчества, религии, искусства и философии (эта троица оказалась непреодолимой), так вот, если это уяснит себе к а ж д ы й, то, противодействуя этому коллективным сознанием и действием, мы сможем повернуть весь процесс вспять. В противном случае, лет эдак через пятьсот, люди будущего станут смотреть на нас, как на сумасшедших, так же, как и мы слегка высокомерно смотрим на прекрасные культуры прошлого, потому что они кажутся нам наивными в своих воззрениях. Вместо того чтобы делать вид, что все будет хорошо, и радоваться, что религиозность вроде как возрождается, потому что появляется какая-то третьесортная мистическая чепуха, которая является всего лишь скатыванием с того уровня, который занимает интеллект, надо употребить этот интеллект на то, чтобы уяснить себе весь ужас грядущей потери человеческого облика. Вместо того чтобы тонуть в мелком оптимизме трусов, надо взглянуть страшной правде в глаза, взглянуть смело, не пряча голову под крыло обольщений, для того чтобы можно было пережить эти последние жалкие дни. В отношении себя нужна смелость и жестокость, а не наркотики. Иначе чем же отличается вся эта глупая болтовня трусов, желающих создать компромисс между современной мыслишкой, тайной Бытия и наполненным брюхом масс — чем она отличается от кокаина? Вздор — либо одно, либо другое. Как раз мелкие оптимисты хуже всего — это они заваливают единственный путь, приспосабливаясь к перемалывающей их машине. Вытравить это сучье племя полурелигиозных духовных оппортунистов. Но нет, как раз наоборот — о Боже! Как убедить всех, что я прав? Как бороться с этой жалкой плоской верой в возрождение? Только ценой минутного (лет эдак на двести) отчаяния и отчаянной борьбы можно обрести истинный, не наркотический оптимизм, а такой, который созидает новую неизвестную действительность, которая даже Хвистеку не снилась...»
Мысль Атаназия вертелась по кругу, и это имело столько же смысла, что и «существование вне существования», было в этом какое-то противоречие и неясность, но также и нечто понятное навязывалось ему с неотвратимой неизбежностью: «Если идеологию каждого, то есть абсолютно каждого человека, переделать так, чтобы он перестал верить, что по этому пути дойдет до вершин счастья, то создастся совершенно новая атмосфера в обществе. И это будет материальной вершиной, достигнутой ценой автоматизма, правда, они уже не будут знать этого, но фактически будут счастливы, а мы, чьи головы еще торчат, возвышаясь над этим уровнем, д о л ж н ы з н а т ь з а н и х — в этом и может состоять н а ш е в е л и ч и е! Надо будет доказать, что этим путем, вместо человечества, о котором мечталось, можно получить лишь безмозглый механизм, такой, что и жить-то ему не стоит, лучше вообще не жить, чем так — ха — да разве такое возможно — вся история свидетельствует об этом — и надо бы разматериализировать социализм — адски трудная задача. Но тогда, в так понимаемом обществе может возникнуть совершенно неизвестная социальная атмосфера, потому что такой комбинации до сих пор не было, а именно: сочетание максимальной социальной организованности, не выходящей за определенные рамки, со всеобщей индивидуализацией. Не требует ли это от культуры немного сдать назад — может, лишь поначалу, но дальше возможности неисчислимые — в любом случае, вместо скуки уверенного автоматизма, нечто неизвестное. Мы можем достичь этого только благодаря интеллекту, а не путем сознательного отступления в глупость, в творческую религию, некогда великую, но выродившуюся. Тогда, только тогда зафонтанируют новые источники, а не теперь, не в этом состоянии полумистической трусости. Может, тогда возникнут новые религии, о которых мы сейчас и понятия не имеем. Нечто невообразимое кроется здесь, необъятные возможности — но нужна отвага, отвага! Физическое возрождение противостоит вырождению только паллиативами — оно должно подчиниться воздействию преобладающей силы вырождения, даже если отказ от занятий спортом будет караться смертной казнью. Социальные связи, создающие условия вырождения, бесконечны — сила индивида ограничена. На что нам такой интеллект, который представляет из себя только симптом упадка? Не на то ли, чтобы сознательно глупеть в прагматизме, бергсонизме, плюрализме и сознательно терять человеческий облик в технически идеально устроенном обществе? Нет — его надо употребить в качестве противоядия от механизации. Изменить направление культуры, не отменяя ее стремительного развития. Впрочем, теперь ее никто по-другому и не сдержит: это чудовище будет расти, пока само себя не пожрет и не станет от этого счастливым. А потом само себя переварит, а потом... И что останется? Какая-то кучка... Что с того, что автоматические люди будущего будут счастливы и не будут знать о своем падении? Теперь мы за них знаем и должны их от этого огородить. В такой общей атмосфере могут возникнуть новые типы людей, проблем, видов творчества, о которых мы сейчас понятия не имеем и не можем иметь».
«Работенка» о метафизической трансцендентальной, в понимании Корнелиуса, необходимости (он громко повторил это для себя и для окружавших его удивленных елей) механизации теперь показалась ему хоть и разумной, но односторонней, неполной. «Там был взгляд на факты известные и необходимые, если исходить из прежних позиций, здесь же была совершенно новая идея, заключающая в себе элемент трансцендентальности: возможность абсолютной необходимости — но такой ли абсолютной? Нет, видимо, нет — потому что моя идея — это адская случайность, она не следует неотвратимо из состояния общества — так или иначе она в любом случае должна была возникнуть во времена декаданса, но не важно — она есть, и в этом вся штука».
Он снова выпил водки и снова нюхнул кокаина, и только теперь до него дошло, что ему необходимо вернуться с этой своей идеей в долины, донести ее до сознания Темпе и использовать его для организации внедрения идеи в умы, используя при этом уже существующую организацию его государства. Смерть показалась ему в этот момент глупостью. Проблемы Гели, Зоси и всего этого низменного мармелада чувств измельчали, испепелились в искусственном огне его безумия. И все благодаря медведице, ну и любимому, ненавистному «коко». «Ха, как это смешно», — смеялся он смехом безумца, медленно идя по солнечному склону к перевалу Быдлиско — через него ведь было ближе, чем через Быстрый Переход. Ему казалось, что он был там не вчера, а несколько лет тому назад — столько он пережил с тех пор, как распрощался с Ясем. Сколь же великолепна была композиция последних дней! В нем снова заговорил прежний «творец жизни» из третьеразрядных столичных салончиков. Он шел медленно, потому что должен был беречь свое, такое нужное всему человечеству, сердце: если бы оно сейчас разорвалось, никто бы не узнал его идеи, и неизвестно, смогла бы она вообще возникнуть в каком-то другом уме. Теперь он не боялся ни люптовских, ни своих пограничников, точно как в той дуэли, когда его охраняла любовь к Зосе. Он сам пошел ко всем к ним с «великой» идеей, которой наконец оправдал свою жалкую жизнь. Атаназий выбрался на первый перевал, и перед ним открылся изумительный вид. Атаназий утонул в бездонном восхищении. Растворенные в дымке дня горы, упоенные своей красотой, казалось, были сном о самих себе. И в то же время как бы объективная их красота не зависела от того, что он на них смотрел. Они были сами по себе. В их красоте он сейчас по-настоящему соединился с духом Зоси, и даже — о, нищета воображения! — почувствовал над ними определенное превосходство. Дух не угнетал его, напротив: он разговаривал с ним (отчасти из милосердия) как равный с равным. Атаназий нашел то место, где Геля прошлой зимой подвернула ногу. Постоял там с минутку, рассматривая памятные камни. Да, это были те же самые камни, вечно молодые, да только он стал совсем другим. Ему казалось, что вся эта прошлая Индия была большим воздушным шаром, привязанным здесь к той самой ноге, которой вовсе и не было.