Какая-то неопределенная опасность промелькнула в непосредственной близости от него — наклонная плоскость, незначительная и манящая.
— Ты понятия не имеешь, что для меня этот снег, — говорил Ендрек, — это как неизвестная материя с другой планеты. За одно такое мгновение могу отдать все. Ничто меня не трогает — ни Темпе, ни революция — лишь бы так продолжалось всегда — о, эти искорки, соединяющиеся во что-то... а, черт побери, не умею это выразить. — И он уставился расширенными зрачками в снег, лежавший на статуе святого в воротах и замер в животном восторге.
Геля все не приезжала. Атаназия тоже охватило какое-то беспокойство, и он с ужасом понял, что, несмотря на отказ от Гели, он боится за нее точно так же, как и Препудрех, совершенно ее не любивший, и даже испытывает к ней своеобразную ненависть. Неужели она была той опасностью, которой он только что испугался? Непостижимые повеления подсознательных сил — ему ведь казалось, что он окончательно подавил все это. Он клялся, что у него нет ни малейшего намерения, а здесь вдруг вся жизнь показалась ему бесплодной, пустынной от мысли, что она там в этот момент могла убить себя. И при этом в нем не было ни малейшего сожаления: ее смерть сама по себе не трогала его. Препудрех удивительно внимательно смотрел на него.
— Значит, и у тебя есть какие-то предчувствия. Я знаю — ты влюблен в Гелю. Она рассказала мне вчера все. Упрекала меня, что во мне совершенно нет мазохизма. Вы целовались. Это подло, — выдавил из себя уже не владеющий собой князь. — Я чувствую, что что-то произошло!
— Ты лучше поезжай туда. А относительно этого, в последний раз говорю тебе: мадемуазель Геля — и это нисколько не принижает ее достоинств — истеричка. Для придания ситуации очарования она наговорила тебе всяких небылиц, — с напускным раздражением ответил Атаназий, сильно при этом краснея и кутаясь в новое манто обезьяньего меха, подарок госпожи Ослабендзкой.
Препудреху очень хотелось поверить в эту версию.
— Ты на самом деле так думаешь? — спросил он таким тоном, будто скинул со своих плеч немыслимую тяжесть. — Умоляю тебя, не рассказывай ей об этом. О Боже! Может, ее уже нет! Вы не представляете, на какие мучения обрекает постоянное ожидание самоубийства.
— Но ведь ничего пока не произошло, — совершенно неискренне говорил Атаназий. — И ничего между нами не было. Вспомни-ка историю с графом де ля Ронсьер, которого какая-то истеричка упекла на галеры, убедив всех, что он ее изнасиловал.
— Ты не представляешь, как ты меня успокоил своими уверениями. — Азалин нервно сжимал его. Атаназий чувствовал себя все хуже. Все больше людей собиралось перед костелом, подъезжали авто, конные экипажи, а Гели все не было. — Но почему, почему она не хотела, чтобы я заехал за ней. Сказала, что должна еще в одиночестве подумать о крещении. Это неправда. Я сойду с ума от беспокойства, — стонал Препудрех.
— Прими «коко», Азик. С ним в жизни все нипочем, — жестоко смеялся Логойский. — О, едут. Вижу бороду старика Берца. Но что это? У Гели перевязана рука.
В открытом ландо (Берц пользовался автомобилем только в бизнесе), запряженном четверкой крашенных в пурпур английских сивок, они наконец подъехали к костелу: он подавленный, в совершенном моральном расстройстве, она в прекрасном настроении после только что неудачно проведенного самоубийства, с перевязанной рукой, в черном вечернем платье и шубе.
— Геля, как ты могла, в такой день, — стонал Препудрех, каракатицей впиваясь ей в здоровую руку.
— Не кусайся, зверюга, — прошипела она. — Последний раз говорю тебе, Азик. Больше это не повторится, и никогда больше я не назову тебя Кубой и Препудрехом.
— Тяжело? — спросил князь, раздираемый самыми противоречивыми чувствами.
— Бицепс насквозь, кость не задета. Дернулся, сволочь, потому что маленький... Всё. Вот если бы из большого кольта — успокойся, шучу, — говорила она, гладя жениха по голове. Берц вертелся рядом, страшно сконфуженный.
— Который это уж раз, княжна? — спросил Логойский.
— Семь с половиной, если считать за половинку ваш кокаин, — громко ответила Геля. Ендрек смутился, слишком уж много об этом было говорено. — Нашло что-то на меня, не смогла удержаться. Суд Божий: или сегодня конец, или уже никогда — так вот я решила.
Она поцеловала Азалина в голову и одновременно, как тогда, в больнице, взглянула в глаза Атаназию, которого затрясло от вожделения, внезапного, как молния. Он на миг потерял сознание.
— Будьте осторожны, а то получится как тогда, — шепнула Геля.
— Что, что? — Препудрех оторвался от ее манто, пропитанного ароматом горечавки Фонтассини и йода.
— Ничего, я напоминаю господину Тазе, как когда-то он разлил полную до краев чашку, не успев донести ее до рта. Я боюсь войти в костел. Спасайте меня все от Выпштыка. Он, бешенством обуянный, готов меня убить.
— А какая здесь связь? — удивлялся уже почти счастливый Азалин.
— Неужели все со всем должно быть связано? Давайте хотя бы в разговоре избавимся от лезущей в глаза причинности. Давайте играть в неожиданные вещи.
Внезапно из сумрака недр кафедрального собора вылетел на морозное солнце пышущий паром Выпштык, облаченный в красную фелонь, стихарь и другие менее известные аксессуары.
— Я тебе дам, ты, бунтовщица, неверная... ландрыга! — наконец выдавил он из себя, не найдя в озлоблении своем другого слова, кроме того, которым его мать, крестьянка, называла свою служанку. — На исповедь за мной. А вы все будете свидетелями покаяния, которое я назначу.
Он схватил ее за здоровую руку и в необузданном бешенстве потащил внутрь костела. Шуба упала с ее плеч, и белая шея неприлично, сладострастно мелькнула из-под гущи золотых с рыжиной волос на фоне темных жарких недр кафедрального собора. Все устремились за ними, и через минуту перед костелом стало пусто. Остались лишь воробьи клевать конский навоз, толстые, как русские кучера, возницы, худые, с лицами лордов, лакеи и шофера высших финансовых кругов. И только примерно через три четверти часа орган, заиграв «Анданте» из 58-й симфонии Шимановского, дал знать начавшей было роптать прислуге, что их господа уже свершили обряд.
Отец Иероним, затащивший Гелю в исповедальню, грубо бросил ее на колени, а сам, канув в сумрачную глубину, громко задавал вопросы. После чего долго шептал и наконец перестал.
— Ползи на чреве своем, гадина, к великому алтарю, а там десять минут моли Пресвятую Деву Марию о прощении, я отпускаю тебе. — Он стукнул трижды, стоя, а после смотрел не без некоторого налета утонченного удовлетворения, как Геля боком, поднимая вверх левую руку, помогая себе правым локтем, ползла на животе к алтарю.
Азалин и Атаназий были в восхищении. Логойский за колонной хватил очередную дозу и в глубине души ржал от наслаждения. Старик Берц со странным удовольствием наблюдал за происходящим. Он был горд, что все происходит так «средневеково», как ему казалось, так воистину ультраархикатолически. В этот момент он ощущал себя настоящим католиком, и слезы наслаждения наворачивались ему на глаза. Ведомая какой-то интуицией, его любимая Геля теперь и его вдохновила принять крещение — у него были кое-какие сведения о грядущем перевороте, но он пока еще не знал даты — все равно, еще никогда это не было так кстати: в умеренном правительстве он тешил себя надеждой занять высокую должность — не в том правительстве, которое должно прийти сейчас, а в следующем. Без крещения было бы трудновато, потому что социалисты-крестьяноманы (эквивалент русских эсеров) были вынуждены считаться с религиозностью деревни. В глубине души каждый еврей это всего лишь еврей — так думают гои, — ну и пусть себе думают. Начался обряд крещения. Странное дело: Геля отвечала поначалу ровно и спокойно, но при вопросе «отрекается ли она от злого духа и дел его» ее горло сдавил спазм, глаза залились слезами и она не могла выдавить из себя ни единого слова. И в костеле воцарилась зловещая тишина. Какой-то потусторонний трепет сотряс даже самые скептически настроенные мозги. Старик Берц вознес обе руки вверх — в этот момент на него снизошла благодать Божья: он и вправду уверовал, но как же странно... Он уверовал в злого духа больше, чем в Бога... Его преисполнила гордость от той мысли, что, быть может, в его дочь вселился сам Князь Тьмы. Тишина постепенно наполнилась тревожным шепотом, и шепот этот был с еврейским привкусом: какие-то «Хабэлэ, Хибэлэ» Логойского, какие-то Ананиэль, Агасфарон, Азабаброль и даже Препудрех. Много их было сегодня в этом костеле. На этом фоне что-то лопнуло в пространстве, и послышался звонкий голос Гели: «Отрекаюсь». Ксендз Выпштык испытал момент неземного восторга. Вся его вера в свое достоинство как священника зависела от такого несущественного по сути дела момента. Он сказал себе в душе: «Если я не одолею его, я пропал». Старик Берц со своей невероятной схожестью с Вельзевулом был для него явленным символом мирового зла. Это он жил в душе своей дочери, несмотря на свою же невероятную доброту. Ксендз Иероним одолевал «лукавого» в его лице. Момент настал. При его посредничестве душа Гели стала участницей великого общения с Богом. Он был счастлив.