— Не теперь, — шептал Логойский. — Идем ко мне, там ты попробуешь по-настоящему. То, что было раньше, ерунда. Будешь моим: освободимся от этих проклятых баб. Ты еще не знаешь, какие горизонты открывает эта штука (он показал Атаназию трубку) и та (добавил он немного погодя). Но ты пока не достоин истинной дружбы. Все великие люди были такими, самые великие эпохи творчества были связаны с этим. Неизведанные ощущения, невообразимые перспективы и эта свобода без опошляющей лжи отношений с женщиной...
Атаназий почувствовал себя уязвленным. Как это так: он и не достоин? И не знал он, что Логойский намеренно вводит его таким способом в свой мир наркотиков и извращения.
— Может, великие люди могли позволить себе такое, но если это начнем делать мы, никчемные отбросы гниющего мира, то наверняка не станем благодаря этому великими людьми нашего времени.
— Полная изоляция от жизни: погибнуть в собственном закутке, пусть даже ценой преждевременного уничтожения.
— Страдание без вины — вот мой удел, и я хочу взять мою судьбу на себя без каких бы то ни было поблажек, — сказал Атаназий наигранно твердо, чувствуя, что под ним не скала, а прогибающаяся трясина.
— Зачем? Во имя чего? Покажи мне цель!
— Да, это труднее, если только ты не общественный деятель и не гибнущий художник.
— А впрочем, нас таких уже так мало осталось. Могли бы дать нам умереть спокойно.
— В психлечебнице или в тюрьме, — горько засмеялся Атаназий. — Нет, эти «искусственные раи» — это легкое, без усилий завоевание того, что возможно достичь лишь тяжелым трудом, истинным возвышением над самим собой.
— Но у нас нет такого мотора, который поднял бы нас. На что опереться начинающему? Ты хотел совершить это на маленьком отрезке и с этой целью женился на этой бедной Зосе. Мне жаль ее, хотя для меня твоя женитьба — несчастье. Она плохо кончит с таким господином, как ты. Но что это такое? Затыкание жизни в бутылочке на пять грамм, когда под твою пустоту не хватило бы и большой бочки.
— Диалектика наркотика столь же неотразима, как и диалектика социал-демократии. Этому можно противостоять только иррационально. Еще недавно синдикализм казался пределом мечтаний. Сегодня мы видим, что такое государственный социализм: утопия — не туда путь. Так же и там: вначале из ничего создать маленькую основу, а потом оно само разрастется в бесконечность без всяких искусственных средств.
Они пьянели все больше, переставали понимать друг друга.
— Где? В нынешних уравнительных условиях? Во что верить, пока творишь это. Почему этот момент упоения должен быть ниже всей жизни, прожитой во лжи и в нужде. Потому что ни на что другое мы не способны. Разве что разыграть комедию и пойти на их баррикады или в окопы. Ради скандала? Довольно их было уже у меня.
— Да, все эти сегодняшние возрождения интуиции, и религии, и метафизики, все эти новые секты, общества «мета-какие-то-там», все это симптомы падения великой религии, а вся масса простаков этому и рада как началу чего-то большого...
— Я предпочитаю охотиться на тигров, чем быть мелкомасштабным кондотьером толпы, которую я презираю, которую ненавижу.
— И это говорит бывший эсдек!
— Но мне больше не охотиться. Конфискуют ведь, бестии, всё, да я и так с этого ничего не имел. Есть только дворец, то есть отвратительная халупа, называемая дворцом, и едва живу, сдавая внаем комнаты каким-то подонкам. Ах, если бы я мог, как раньше, верить в человечество!
— Назло отцу. Граф очнулся в нем от кокаина, к тому же на фоне социального переворота. Может...
— Молчи! В прежние времена я за такое прервал бы все отношения с тобой. Сегодня ты лишь больно ранишь мои самые глубокие чувства, создавая искусственные недоразумения.
— Короче говоря, в данный момент я заменяю тебе демоническую женщину, — ехидно засмеялся Атаназий.
Как ни крути, в эту минуту он жалел, что он не граф. «Такому всегда выпадает погибнуть в такие времена. Он может сделать это с чистой совестью».
— Тазя! Тазя! Ты лишаешь меня единственной веры. Я только в тебя верю, а ты хочешь лишить меня этого. Мы погибнем вместе, прекрасно погибнем. Без меня ты сгинешь глупейшим образом среди этих баб; я все знаю: Зося и та, другая, ангел справа и демон слева. Одна другой стоит. А чудовища, пустые ямы, которые мы черт знает зачем засыпаем, бросая в них все наше самое ценное.
— Нечего нас жалеть. Человечество прекрасно обойдется и без нас!
— Человечество?! А где проходит демаркационная линия между нами и обезьянами? Что такое люди, которыми занимается Темпе? Может, эта линия проходит через меня, через каждого из нас может пройти, может, она постоянно меняется?
— О да, это правда. Ты начинаешь изрекать банальную бессмыслицу. Не вижу, чтобы кокаин заметно прибавил тебе интеллекта. Я хоть и пьян, но чувствую, что я значительно выше тебя.
— Увидишь, ты еще увидишь...
— Если ты еще хоть раз заикнешься об этом, я в ту же минуту вернусь домой! — нарочито сердито крикнул Атаназий, уже наверняка зная, что не воспротивится.
— К Зосе? Ха, ха — не вернешься. Даже если бы сейчас я захотел тебя отстранить, ты не оставил бы меня. Ты уже перешел эту грань, ты только что попросил об этом. Я знаю все, потому что люблю тебя.
Атаназия неприятно передернуло. Что-то вдруг обволокло его, как теплый компресс. «Этот демон на самом деле знает все, демон третьего класса. Граф. Все ему позволено», — кипятился он и чувствовал, что со все большей скоростью съезжает в какую-то мягкую, черную, не слишком приятно пахнущую боковую бездну, боковую, а не главную. А там были только Геля и этот идиотский Препудрех. «Как он оказался на моем месте?» И вспомнил снова свою нерешительность, желание спастись от Гели и надуманное опасение перед любовью к Зосе. Вот и вся та самая любовь — «большая любовь» к жене. Он боялся «другой» и испытывал изменой, которая сильнее. «А кроме того, я ведь столько времени любил ее! Нет, все-таки силы были равными. Никогда мне не выбраться из этого», — отчаянно подумал он.
Сейчас они как раз подходили к сумрачному, пробитому пулями ренессансному дому, так называемому «дворцу Логойских». Двери им открыл молодой лакей, в котором Атаназий узнал прежнего слугу Берцев. Тот удивительно фамильярно снимал с господ припорошенные снегом шубы. Логойский что-то говорил ему на ухо.
«Ну да — это педерастия, и мне остается быть лишь гомосексуальным другом. Какая гадость! Никогда! Жаль мне Ендрека — а ведь из человека этого типа могло бы получиться что-нибудь другое». Но вспомнил он о себе и осекся, оборвав эти тихие, несвоевременные укоры.
Через холодный пустой, лишенный мебели «hall»
[42]
они прошли в частные апартаменты Ендруся. Лишь три комнаты были кое-как меблированы, в них царил просто-таки адский беспорядок: грязное белье вперемешку с мятыми костюмами и пижамами, поднос с пирожными, в которые был воткнут тяжелый испанский браунинг, какие-то пузырьки, остатки обеда, множество пустых бутылок, какие-то странные рисунки работы самого хозяина дома — все это было раскидано по диванам и столам в дичайшем беспорядке.