До завтрака, казалось, было так далеко. А тут вдруг подоспел полдник и наступило то удивительное время между пятью и семью во время ранней весны, когда происходят самые невероятные и безумные вещи. Однако ничего не произошло. Жизнь на вилле Гели в тот туманный и ветреный мартовский вечер шла своим чередом. Кто-то сидел с книгой, кто-то дремал, часть компании пошла в кафе, кто-то наигрывал что-то грустное в дальней от спальных комнат гостиной внизу, и неизвестно было, Зезя это или Препудрех, потому что один другого постоянно опережал или превосходил в чудачествах, атематичности и дисгармонии. Вернувшись с экскурсии, не удавшейся по причине сильного ветра, госпожа Ослабендзкая пошла спать, ничего не зная о произошедшем. Зося шила какие-то детские вещи, помирившись с Атаназием, который наврал кучу всего и впал в какую-то поистине восточную апатию. Может, это в нем наконец-то взыграла татарская кровь. Словом, ничего, в смысле абсолютно ничего: он как будто находился под наркотиком собственной лжи. А ведь это было чистое милосердие, переделанное во что-то такое, что между пятью и семью часами совсем неплохо могло выдавать себя за большую любовь. И где же в том, что происходило, была великая тайна бытия? В чем же проявлялись законы вечности? Видимо, в той самой, в модерновой музычке, что слабо долетала из дальней гостиной. Атаназий вышел на балкон. Из Гелиной комнаты бил свет — что могло там происходить? Он не мог, не отваживался пойти туда. Поднявшийся с середины дня сильный ветер удвоил силу своих порывов. Желтоватый серп луны и серебристый Юпитер, казалось, летят вверх над обрушившимся вниз зловещим валом облаков. Издалека, со стороны «города», когда порывы ветра утихали, доносилась другая музыка: играл джаз-банд. Эти два вида современной музыки, переплетающиеся друг с другом с двух отдаленных вершин (воистину: разве та, другая, не была вершиной чего-то там?), заключали в себе всю жизнь: то затухающую, но все еще переливающуюся хоть и безумными, но уже трупными цветами осени, за которой должна была наступить безнадежная, бесконечно серая година зимнего мрака, абсолютной мертвенности. Уже недалеко это время, но пока еще осень жива — и его осень тоже. Еще мгновение, и жизнь пролетит, и не останется от нее ничего (разве что какое-нибудь там глупенькое философское отступление и, может, еще Мельхиор) — так что надо, пока не поздно, пользоваться жизнью. А между этими двумя музыками дикие завывания ветра, того же, что и в кембрийскую эпоху, этого вечно молодого старца. Но и он не был вечным: почистит еще последними порывами песчаных бурь опустошенную, высохшую планету, а потом замрет в разреженном безводном воздухе, утихнет на морозе межзвездного пространства. Атаназий чувствовал (что редко в последнее время с ним случалось), что происходит на планете, на одной из миллионов планет: астрономические масштабы, добавленные к обычному состоянию между шестью и семью, имели привкус кинжала, вонзенного между глаз. И внезапно жуткие угрызения совести, таившиеся до того момента, ворвались в этот мелочный мирок придуманных, можно сказать, переживаний: «Из-за нее я убил человека». Бедный швед впервые встал как живой перед ним в образе убитого, с веселыми глазами и латунной бородой. А еще промелькнула картина, виденная им на гребне горы Быдлиско: они вдвоем в солнечных лучах, и он, запыхавшийся, взбешенный, отверженный. И одновременно с этим угрызением совести сильнейшее лучезарное вожделение пронизало его половые органы. Другого выхода не было. Далекая жизнь чуть ли не вместе со смертью, звала из заполненного порывами «урагана» сумрачного горного пространства. Этот голос дрожал в потрохах, кишках и чреслах металлическим эхом громадных колоколов. Все прочее казалось маленьким. «То, другое» было уже подсознательно решено и улажено. (Только этот несчастный швед пил бы сейчас грог в кафе, там, откуда долетали звуки джаз-банда, или нес бы бред о лыжных мазях и типах снега.) О, зачем же эта жестокая «богиня» (так он совершенно искренне, без иронии называл ее — и это было хуже всего) потребовала его жизни? Да, все решено, все улажено — не о чем думать. В этом была заключена какая-то скука, но то была та абсолютная скука, которая является непременным атрибутом всего существующего, общеонтологическая скука — она может существовать в разных степенях, вплоть до самоубийственных. Тихий, спокойный, он прошел через комнату, освещенную лампой под зеленым абажуром, и дрожь поверхностного отвращения пробежала по его психофизической периферии. Что бы он только не дал, лишь бы иметь возможность остаться здесь и продолжать хорошо себя чувствовать в этом антураже? Он не взглянул на жену. «А если Зося наложит на себя руки?» — что-то вдруг вопросило в нем. За него ответил ему швед Твардструп, который снова как живой возник в его памяти. «Чем же моя жизнь менее ценна, чем твоя и ее. Если ты убил меня, то убей уж и ее, да и о себе не забудь. И вот что скажу тебе: „du wirst in furchtbaren Qualen zu Grunde gehen“
[62]
», — громко прошептал призрак в сумрачной глубине коридора. (Забыли свет включить.) В нем или вне его — он не знал. Несмотря на позу перед самим собой, несмотря на то, что он был уверен, что это он сказал в данный момент черт его знает почему по-немецки эти слова, несмотря на то, что Зося тут же рядом шила распашонки для Мельхиора, Атаназия обуял страх. Он быстренько повернул выключатель, и блестящий коридор улыбнулся ему красно, здорово и роскошно. Он вошел в гостиную, где играл Зезя, уставившись в пейзаж Дерена, висевший напротив рояля. В это самое время через другую дверь вошла прихрамывающая Геля, задрапированная в зеленую шаль, на фоне которой ее волосы, казалось, пылали собственным светом. Они сели на диванчик, который Зезя не мог видеть из-за фортепьяно.
— Мне звонил отец. Нивелистический переворот не удался. Темпе арестован.
— Не говори об этом. Теперь это все равно. Ты должна быть моей. Но не просто так, а навсегда. Такова судьба, которой мы хотели избежать, которую мы хотели обмануть.
— Да, мой Бог уже умер, мне больше нечего терять. Я хочу теперь познать настоящую жизнь. Мы должны убежать отсюда.
— Я не вынесу этого, я должен обладать тобой сегодня, всей тобой, как никогда раньше. Это не простая симпатия к той или другой женщине, это высший смысл существования, воплощенный в этом.
Он чувствовал всю глупость того, что говорил, но не мог говорить иначе. Ему надоели как поэтический вздор, так и обычная, равным образом отвратительная диалектика.
— В этом ли? — спросила с бесовской усмешкой «та, другая», поднимая короткую юбочку и показывая кружевной лабиринт. Еще одно движение руки, и полыхнул рыжий огонь волос.
Атаназий бросился, но, отвергнутый, пал на колени и впился ртом в ее колено через тонкий шелк чулка. От сильного удара кулаком в голову он пришел в себя, и до его сознания дошли все муки, которые ожидали его. Погруженный в импровизирование, Зезя ничего не слышал. «О, это будет не та простая любовь, как с Зосей. Пусть будет, что будет. Я все вынесу и всего достигну и наконец уничтожу себя так, что от меня не останется ничего, даже угрызений совести». Зезя выдрал у себя последние потроха, вопреки принципам Чистой Формы в музыке: это был какой-то страшный танец, колышущийся между мукой Бытия и абсолютным небытием. Геля говорила спокойно: