День явился Атаназию во всей красе. Роса покрывала травы и красные островки брусники, мокрые листочки, желтые ракиты и пурпурные рябины блестели под солнцем как бляшки полированного металла. Тишина стояла непроницаемая, ее не нарушал даже шум вод за грядой, блестевшей пожухлой травой и спадавшей с Яворовой в долину. Время от времени слышалось, как журчит ручеек, невидимый между округлыми глыбами покрытого мхом гранита. Там, на краю зарослей кустов и горной сосны, имея за своей спиной стену девственного леса, среди глыб, скатившихся когда-то в давние века с утесов Яворовой, устроился Атаназий на вечный покой. Он был один — дух Зоси отлетел от него, может, насовсем. А потому сначала он выпил колоссальное количество чистой водки, запивая ее чистым «магги» в качестве закуски. Потом поел сардины и паштета — все с той глубокой убежденностью, что делает это последний раз в жизни. Далее, чувствуя себя уже совершенно пьяным, он вынюхал приличную дозу кокаина — около пяти дециграммов. «Конечно, выстрел в висок был бы эффектней, но выпендриваться мне не перед кем, да и тем самым я лишил бы себя под конец этих видений действительности».
Мир тихо повернулся на каких-то громадных рычагах и легко отлетел в иное измерение: он быстро превращался в «ту, иную», невыразимую и воплощенную, самую чистую красоту. «Так, этого можно попробовать еще разок, а потом в конце. Какая же гадость пачкаться всем этим каждый день, как Ендрек...» И теперь в той же самой пропорции, что и тогда, когда портки в клетку Логойского были на самом деле одной из самых прекрасных вещей в мире, этот уже почти невыносимый прекрасный мир стал еще более чудесным, д р у г и м, единственным... Не было красивой завесы, покрывающей необходимый, будничный день: действительность бесстыдно оголилась и отдавалась с самозабвением, как ошалелая от вожделения... Кто? Геля. Она никогда не была так невероятно прекрасной, как в эту минуту в его мыслях: он видел ее душу, утомленную метафизической ненасытностью, вместе с ее телом как абсолютное, совершенное единство — ах, если бы так могло быть в жизни! Может, она как раз убивает кого-то (он забыл, что она сидит в тюрьме) или спит на знаменитой железной кровати товарища Темпе (о которой говорила Гиня) — Саетана, l’incorruptible
[88]
, как сам Робеспьер — в его властных нетерпеливых объятиях. Ах, бедная Гиня — прекрасная крошка, такая милая... В конце концов из бездны небытия хлынул дух Зоси и соединился в единое целое с красотой гор — он был в них, не прерывая метафизического одиночества, в которое погружался Атаназий. Он уже простился с людьми: у него в мыслях пролетели почти все знакомые в виде совершенных идей, существующих где-то в ином и неизменном бытии. Но они были далеко, не путались, как это бывает в жизни, в водовороте суетных повседневных дел. Мгновение неземного восторга, разрывающего грудь необъятным величием, казалось, будет длиться вечно. «Наконец я не существую в существовании», — громко сказал Атаназий не своим голосом, будто это не он, и фраза эта, как сонный нонсенс, казалось, имеет какой-то бездонно глубокий смысл — и снова дерябнул приличную дозу «коко». Как же выразить то, что он видел, если даже в обычном состоянии красота мира порой бывает невыносимой болью, как выразить ту боль, усиленную до бесконечности и внезапно обратившуюся в наслаждение иного уже рода — холодное, чистое, прозрачное, но той же, что и боль, интенсивности... А кроме того — это чувство, что всё в последний раз, что больше никогда... Перед ним громоздились знакомые, любимые вершины в неземном сиянии славы, возносящиеся над этой долиной, но в иное измерение, в идеальное бытие, граничащее в своем совершенстве с небытием, ибо может ли что быть более совершенным, чем Небытие?
И когда он так «существовал не существуя», до его слуха долетел какой-то треск и шум: из-за зарослей крушин и ракит показалась темно-коричневая мохнатая масса и пошла среди камней по траве, из которой торчали уже высохшие зонтики и увядающие осенние горечавки, направляясь прямо к нему. За ней два таких же создания, но поменьше: медведица с медвежатами, то есть верная смерть — она всегда первой нападает. Но под воздействием «коко» Атаназий успел потерять ощущение опасности. Ветер дул с ее стороны (легкое холодное дуновение шло от теней в долине к залитым солнцем утесам Яворовой) — она ничего не чуяла, не видела из-за камней. Вдруг вылезла и заметила его. Встала. Он видел ее полные страха и удивления глаза. Малыши тоже встали, заурчали. «Вот тебе, бабушка... — вымолвил Атаназий без тени страха. — А ведь испортит мне последнее мгновение». Впрочем, и новая картина, и это высказывание — все было включено в то мгновение: они не ломали рамок иного измерения, не нарушали его очарования. Отрывистый рык, и медведица, встав на задние лапы, схватила передними большой, в две головы, камень и пустила его в Атаназия, а потом пошла на двух лапах к нему. Камень пролетел рядом с его головой и раскололся о глыбу, на которую он опирался. Несостоявшийся самоубийца вскочил и осмотрелся вокруг. Инстинкт самосохранения работал механически, как инстинкт рождения у сфекса, прокалывающего гусеницу. «Ну и где этот Бергсон — разве можно это „превратить в познание“ — чушь», — подумал он так же автоматически в какой-то отрезок секунды. Оружия при нем не было. Он схватил целую горсть белого порошка, горку которого держал на бумаге возле себя, и бросил в разверзшуюся над ним пасть медведицы, и отскочил назад на камень. Ему на память пришел Логойский, который потчевал кокаином своего кота, и он внезапно разразился смехом — вот это был класс.
Медведица, засыпанная порошком с неизвестным ей отвратительным запахом, с убеленной черной пастью, опустилась на передние лапы и принялась фыркать и урчать, вытирая нос то одной, то другой лапой и втягивая при этом безумные для нее дозы убийственного яда. Видимо, подействовало молниеносно, ибо она просто впала в ярость, совершенно забыв об Атаназии. Она каталась с ревом по земле, поначалу с оттенком недовольства, но потом рычание сменилось блаженным урчанием. Малыши смотрели с удивлением на дикое поведение матери. Какое-то время она пролежала без движения, смотря с восхищением в небо, после чего бросилась к своим детям и принялась их ласкать, играть с ними в какую-то безумную, видать, необычную для них игру. Вместо того чтобы убежать, Атаназий только сгреб свои вещи (остаток порошка, каких-то десять граммов, он аккуратно завернул в бумажку) и смотрел на это поначалу с веселым интересом.
«Накокаинить медведицу — вот он, высший класс. Вот он — мой предсмертный подвиг. Еще одна попытка перед смертью». Он посмотрел вверх. (Там, среди трав, наступало относительное спокойствие — медведица лизала и ласкала своих детей, урча от непонятных и невероятно сильных ощущений.) Все было так же прекрасно, как и прежде, но по-другому...
Внезапно мозг Атаназия расколола молния сознания: это был гром безумия, но в этом состоянии оно показалось ему откровением: «Что же это получается? Выходит, у меня было то же самое, что и у этой несчастной скотины? Так значит, весь мой восторг и то, что я думаю, это всего лишь такое жалкое свинство? А откуда я могу знать, что эти мои мысли хоть чего-то стоят, если я не могу понять это?» До него не доходило и то, что эти, имеющие место в данный момент его размышления тоже охвачены тем же самым принципом — наркотическим состоянием — порочный круг — он задыхался от возмущения и стыда. Он быстро собрал вещи и снова направился вниз, на дно Долины Обломков. Он больше не думал о медведице. Все плясало перед его взором. Он шел, шатаясь среди бурелома и глыб, пьяный, наркотизированный до предела. Сердце пока выдерживало, но каждую секунду могло остановиться. Он не думал о смерти: он хотел жить, но не знал как. Он снова полез за бумажкой. Его безумие усилилось. Он не отдавал себе отчета в том, что, того и гляди, может погибнуть от отравления, а о самоубийстве и речи быть не могло: его раздирали какие-то безумные, не поддающиеся выражению мысли — Геля, Зося (ведь наверняка жива), Темпе, общество, народ, нивелисты и мистический Логойский, горы, солнце, цвета — все представляло какую-то кашу, мезгу мятущихся картин без малейшего смысла, но была в этом адская сила и жажда жизни и существования целую вечность. Над этим хаосом постепенно начала возвышаться одна непреложная мысль: новый трансцендентальный закон развития сообществ мыслящих сущностей — но какой? — он пока не знал.