— У вас полчаса времени, — сочувственно произнес Ванг и спокойно вышел. У двери выставили караул: поручик, какой-то бывший монгольский князь, с саблей наголо. Под окнами, сходясь и расходясь, прогуливались два штыка. — А вы, господин поручик, — обратился Ванг к Зипу, — останетесь тут — (он указал р у к о й на кресло перед дверью), — а через полчаса постучитесь в эту дверь. — Время шло медленно. Где-то часы били три пополудни. В широком коридоре было темновато. Зип на секунду вздремнул. Очнулся, глянул на наручные часы. Три двадцать. Уже пора, о Господи, пора! Постучал — тишина. Второй раз — громче, третий — ничего. Вошел. В нос ударил какой-то странный запах, а потом он увидел страшную вещь. Какая-то тарелочка, какие-то кровавые полосы на чем-то и рядом — брошенный хлыст, тот, с бриллиантовым набалдашником, с которым (хлыстом) никогда не расставалась Перси с тех пор, как прибыла на фронт. И она — плачущая — у окна. Весь мир у Зипа в черепушке пустился отплясывать дикую качучу. Из последних сил Зип овладел собой. Секунду в нем творилось что-то непонятное, но прошло. Уф — как хорошо, что прошло.
— Пора, господин генерал, — сказал он тихо, поистине зловеще.
Квартирмейстер вскочил, спеша поправить туалет. Перси двинулась от окна к Зипу, вытянув руки. В одной из них (левой) у нее был смятый платочек. Зип торопливо отступил и прошел в столовую. Там было пусто. Он налил большой бокал рисовой водки и выглушил до дна, закусив каким-то бутербродом черт знает с чем. Солнце было уже оранжевое.
Через минуту все вышли на восхитительный газон перед усадьбой, где еще лежали тела и головы казненных перед полуднем.
— Офицеры, которые допустили тактические ошибки при подготовке несостоявшегося сражения с Вашим Превосходительством, — пояснил обходительный Ванг. Коцмолухович был бледен, но маска его оставалась непроницаемой. Он был уже по ту сторону. А здесь только труп его делал вид, будто его ничего не интересует. (В этом и состоит отвага в такие минуты: труп притворяется — а дух уже совсем не здесь.) Он отдал Зипу письма и проговорил:
— Бывай здоров, Зипок. — После чего помахал всем рукой и добавил: — Не прощаюсь, и так скоро увидимся. «Я, выбирая судьбу мою, выбрал безумие», — процитировал он стихотворение Мицинского. И с этой минуты стал официален и скован. Он отсалютовал — все подняли руки к фуражкам, — бросил наземь фуражку 1-го кавалерийского полка, встал на колени и стал смотреть на длинные предвечерние, изумрудно-голубые тени, которые группа медных деревьев отбрасывала на залитый солнцем газон. Приблизился палач — тот же самый. Неизреченной прелестью окутался весь мир. Никогда еще ни один закат не был для него полон такого дьявольского очарования — особенно на фоне того, что в последний раз (ах — это сознание последнего раза! — сколько же в нем было убийственной сладости!) он вытворял с любовницей. Уже никогда ни одно мгновение не будет выше этого — так чего жалеть о жизни? Этот октябрьский вечер — и есть вершина.
— Я готов, — молвил он твердо. У друзей были слезы на глазах, но они держались. Стена между ними и Вождем рухнула. В эту минуту мир и для них стал невероятно прекрасен. Повинуясь знаку, поданному Вангом («Il était impassible, comme une statue de Boudda»
[233]
, — всегда потом говорила Перси, рассказывая об этой сцене), палач занес прямой меч, и клинок сверкнул на солнце. Виуууу! И Зипок увидел то же самое, что четыре часа назад они видели все — вместе с генеральным квартирмейстером: был рассечен какой-то гигантский зельц, который тут же залила кровь, хлынувшая из артерии последнего индивидуалиста. Голова покатилась. А Вождь в момент усекновения ощутил только холодок в затылке, и когда голова качнулась, мир в его глазах перевернулся вверх тормашками, как земля из окна аэроплана на крутом вираже. Потом мутная тьма заволокла голову, уже лежащую на траве. В этой голове завершило свое бытие его «я», уже независимое от корпуса в генеральском мундире, корпуса, который продолжал стоять на коленях и не падал. (Это длилось каких-то секунд пятнадцать.) Перси не знала, куда кинуться — то ли к голове, то ли к корпусу, — должна же она была к чему-то кинуться. Она выбрала первое, припомнив Саломею, королеву Маргариту и Матильду де ля Моль из Стендаля. (Следующий персонаж в такой ситуации припомнит еще и ее — Перси Звержонтковскую: к тому времени она будет так же знаменита, как и те.) И подняв с травы яростную, непреклонную башку Коцмолуховича, блюющую через шею кровью и спинным мозгом, она, осторожно нагнувшись вперед, поцеловала его прямо в губы, еще пахнувшие ею самой. Ох — как неприлично! Из губ потекла кровь, а Звержонтковская обратила свой кровавый рот (цвета, названного впоследствии «rouge Kotzmoloukhowitch»
[234]
) к Зипке и поцеловала его тоже. Потом бросилась к шокированным китайцам и друзьям Вождя. Она билась в истерическом припадке, пришлось ее связать. Зип с омерзением утирался, обтирался и никак не мог досыта оттереться. В ту ночь (признавшись, что она никогда не была женой Вождя) Перси стала любовницей автоматизированного Зипа, который «познал ее без всякой абсолютной радости», как Цимиш — Базилиссу Теофану. А потом она любила еще и начальника китайского штаба, хотя от него воняло трупом, и прочих «чинков», несмотря на то что от них смердело так же, как от него, — а может, именно потому — как знать. Все позволял ей безучастный ко всему Зипулька.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Снежная буря, внезапно налетевшая с запада, не дала китайцам тут же приступить к завоеванию страны. Они занялись реорганизацией «побратавшихся» с ними неприятельских войск. У Зипа было дико много работы — едва хватало времени на любовь.
А потом двинулись на запад. В первые дни ноября китайские войска вошли в столицу. Между тем в городе творилось что-то страшное. Синдикат Национальной Обороны дал бой коммунистам. Крепко им тогда всыпали. Оба духа: и дух убиенного Нехида, и дух его убийцы, последним «подвигом» искупившего вину перед ним, — продолжали таскать массы за чубы, безжалостно сталкивая одних с другими. Отыгрывались трупяги за то, что сами больше не могли наслаждаться жизнью. «Святая мученица Ганна» посвятила себя исключительно дочке, невесте молодого Ванга. Но сама за старика не вышла, и баста — совладать с ней не могли. Зипец же совершенно «пообыкновеннел». Затевалось какое-то расследование по делу Элизы, но ввиду китайского потопа все было прикрыто. Вообще множество преступников начало новую жизнь.
У художников имелись льготы. Стурфан и Тенгер преуспевали. Тенгер, свалив воспитание детей на абсолютно «обезвершинившуюся» жену, беспрепятственно сочинял теперь музыку, в свободные минуты развлекаясь с целыми охапками девочек разной масти, которыми его снабжала секция охраны искусства при министерстве механизации культуры. Стурфан писал вместе с Лилианой, которая, кроме того, играла в театре для высших мандаринов, — писал вещи жуткие: романы без «героев», роль которых взяли на себя группы. Он оперировал только коллективной психикой — диалогов не было вовсе. Литературную и художественную критику наконец-то вообще упразднили. Князь Базилий и Бенц, как люди науки (один спец по Мурти Бингу, другой — по части математических значков), тоже ни в чем не знали недостатка. Зато масса (князья, графья, крестьяне, рабочие, ремесленники, армия, женщины и т. п.), используемая для улучшения монгольской расы, поначалу неимоверно страдала в половом отношении. (Но это же такая глупость, этот самый половой вопрос — кто будет во всем этом долго копаться.) Однако относительно довольно-таки быстро (за какие-то два месяца) людишки попривыкли — ведь хуже скотов, чем люди, во всей вселенной не найти. Шла лихорадочная подготовка к завоеванию недостаточно (с точки зрения китайцев) коммунизированной Германии. Это должно было начаться с приходом весны.