— Вы не знакомы еще с нашей семейкой, — говорил Зипеку «marchese»
[30]
. — Под маской, даже личиной, цинизма скрывается самая совершенная семья в мире. Мы любим и ценим друг друга, и в нас нет мещанской грязи, припудренной внешними приличиями. Мы на самом деле чисты, несмотря на внешние проявления, которые кажутся отвратительными наивным людям. Мы открыто заявляем о своей неверности, мы не лжем друг другу, не увиливаем и не притворяемся — мы принадлежим самим себе, потому что можем себе это позволить. Впрочем, вы не единственный, кто думает иначе.
— И все же, — легко и свободно продолжила княгиня, — люди должны уважать нас по другим причинам (вынужденное уважение ненавидящих ее людей, казалось, доставляло ей дикую садистскую радость): из-за денег, из-за положения мужа в синдикате, из-за обаяния, Мачека. Мачек — опасный человек, в самом деле, опасный, как прирученная рысь. Адам, мой второй сын, с ним не сравнится, хотя он и посол в Китае — обычный олух из МИДа, — неизвестно, что с ним делается, вроде бы сейчас он на пути домой. Мачек похож на китайские коробочки: одну откроешь, а в ней следующая, последняя же — пустая. Он опасен именно этой пустотой — психический спортсмен. Но вы его не бойтесь. Он меня очень любит и поэтому не причинит вам никакого вреда. Если вы хотите, мы можем вас устроить в МИД.
— Мне не нужны никакие протекции! Меня не касаются ваши глупые МИДы! Я иду на литературу — единственно интересная вещь в нынешнее время — если, конечно, меня не возьмут в армию. — Он снова встал, и снова княгиня усадила его силой, на этот раз с легким раздражением. «Какая же она сильная. А я ничто. Зачем эта волосатая скотина отобрала у меня силу и уверенность в себе. У меня темные подглазья, словно я сам себя обработал». Он чуть не разрыдался как хлюпик — от бессильной злости и почти самоубийственного отчаяния.
— Очень симпатичный мальчик, — сказал без тени нарочитости Скампи. — Не судите преждевременно. Мы можем еще когда-нибудь крепко подружиться. — Он подал Генезипу руку и глубоко заглянул в его глаза. Чертами лица он был похож на княгиню, а черно-бурым цветом волос на старого князя. Генезип содрогнулся. Ему показалось, что там, в глубине этих лживых глаз, которые неизвестно почему считаются «зеркалом души», он увидел свое скрытое предназначение: не сами события, а их эссенцию, их необратимую сущность. Ему было страшно. Он многое бы отдал сейчас, лишь бы хоть ненадолго оттянуть близящийся момент утраты девственности, если уж о том, чтобы избежать его, нельзя было даже мечтать. В такие минуты молодые люди иногда становятся ксендзами или вступают в монастыри, мучаясь потом всю жизнь. Только теперь он вспомнил, словно призывая «на помощь» (как Бога) больного отца, который, может, умирает в эту минуту, а может, уже умер. Ему даже стало неприятно, что отец вспомнился лишь теперь... Что поделаешь? Пусть хотя бы в своих неконтролируемых мыслях он остается самим собой, и не надо жалеть той частицы свободы, которая есть в этой ужасной тюрьме, каковой являются мир и человек сам для себя. На дворе бесновался оравский ветер, протяжно завывая в трубе. Казалось, что все вокруг напряженно тужится и вздувается, что мебель вспучивается, а рамы вот-вот вылетят под воздействием неизвестной силы, выдавливающей их. Ожидание, смешанное со страхом, раздувалось внутри Генезипа, как комок ваты, пропитанный маслом, в брюхе крысы (есть такой варварский способ убийства этих несчастных тварей, к которым никто не испытывает симпатии). Состояние было невыносимым, но в то же время даже пошевелиться казалось абсолютно невозможным — к тому же это «mouvement ridicule»
[31]
(о котором он слышал) в таких обстоятельствах! В этот момент для него не было ничего ужаснее полового акта. И он должен будет это сделать — одно в другое и так далее. Невозможно себе представить! С ней! Ah — non, pas si bête que ça!
[32]
Само существование женских половых органов становилось сомнительным, даже невероятным. Постепенно он превращался в безвольную бесформенную массу, с отчаянием думая, что если Она немедленно не скажет что-нибудь или не дотронется до него, то он, Генезип Капен, взорвется здесь, на этом голубом канапе, и распылится в бесконечности. Конечно, он преувеличивал, но все же... Одновременно он неимоверно желал (скорее теоретически) того, что должно было случиться, а ресницы его тревожно трепетали: как же это выглядит на самом деле и что он с этим (с этим — о, темные силы, о, Изида, о, Астарта!) может и должен сделать — и это было самым скверным. Разве можно было сравнить с этим все экзамены, включая выпускные? Это было трудно, как чертеж в начертательной геометрии: проекция вращающегося эллипсоида на призму, пересекающуюся с усеченной пирамидой. От невыразимой муки он застонал, точнее, замычал, как корова, и только потому не лопнул.
Ему удалось украдкой взглянуть на княгиню. Она сидела, повернувшись к нему своим ястребиным профилем, и напоминала загадочную священную птицу неизвестной религии. Погруженная в раздумья, она, казалось, была так далека от действительности, что Генезип снова задрожал и в изумлении вытаращил глаза. Он осознавал, что незаметно и плавно перешел в совсем иной мир, и этот мир отделяла от него прежнего (который существовал ту же, рядом) неизмеримая «психическая» бездна. По какой формуле совершалась эта трансформация — Зипек никогда не узнал. Вообще весь этот день (сутки), а особенно вечер, остался для него навсегда загадкой. Жаль, что такие события позже не укладываются в одно целое. Детали ясны, но совокупность глубочайших изменений, подспудное течение духовных преображений остаются непонятными, как странный полузабытый сон. С этого момента все «затараканилось»: он видел когда-то двух тараканов, сцепившихся странным образом... Вместе с желанием из телесного низа, из самой середки выплеснулся вульгарный страх и заполнил все его существо, по самые края воспоминаний. Ощущение раздвоенности было настолько сильным, что моментами он и в самом деле ожидал, что дух покинет тело, о чем толковали плебейские поклонники Мурти Бинга. Дух навсегда расстанется с грязным полом и будет обитать в мире абсолютной гармонии, чистых понятий и натуральной, нешуточной беспечности — а эта падаль останется здесь на жор демонам и монстрам родом из ада. Но не было такого очистительного пристанища. Здесь, сейчас что-то нужно сделать с постоянно жаждущим безумств ненасытным мешочком с железами, с этим адским футляром из сырого мяса, в котором переливаются радугой редкие драгоценные камни. Нет, страх не был вульгарным — это была последняя попытка спасти мужское (не то, мерзкое) достоинство от предельного унижения: попасть в лапы самки с грязными вожделениями. Только любовь могла бы оправдать это, да и то не очень. Жалкий огонек ее теплился, но это не было любовью. Как же жить, как жить? Неужели ему суждено всегда идти по канату над пропастью, чтобы неизбежно рухнуть в нее после страшных, заведомо бесплодных усилий. В эту минуту Зипек был твердолобым католиком, но католиком навыворот. Руки его вспотели, уши горели, а онемевший рот не в состоянии был выдавить ни одного из слов, которые ворочались в пересохшем горле. Со своей стороны, княгиня, погрузившись в мечты, начисто забыла о его присутствии. С болезненным усилием Генезип встал из кресла. Он казался маленьким бедным ребенком — в нем не было ничего мужского, а если бы и было, то это ничего не меняло — выглядел он просто ужасно.