«...у тебя ведь найдется место адъютанта. Я хочу, чтобы Зипек, когда заварится каша, был в центре котла. Смерть не так страшна — хуже отстранение от больших дел, тем более если они, возможно, последние. Он парень смелый, и я заставил его немного пострадать в жизни, вызвав у него даже нечто вроде ненависти ко мне. И это единственное «нечто» — по примеру американских психологов я не верю в личность, а всякие там новые веры хороши для дураков, которых надо держать в узде, — нечто, повторяю, что, кроме пива, я по-настоящему любил. Ибо, к сожалению, твой давний идеал, моя жена, несмотря на разницу в возрасте, духовно совершенно мне не соответствовала. Ни о чем поэтому не жалей и не имей ко мне претензий. Зипек вполне мог бы быть твоим сыном».
[Старый Капен хорошо знал, что Коцмолухович и есть тот единственный центр котла — если не он, то скорее всего, никто, а тогда — позор безличного подчинения китайцам.]
«Если среди нас не найдется достойного представителя, пусть хоть в этом свинарнике, мы превратимся в стадо, не заслуживающее даже коммунистических порядков. На тебя вся надежда — говорю тебе прямо, потому что помираю — не сегодня, так завтра. Ты сумел остаться загадкой, даже для меня».
[На этом месте Коцмолухович расхохотался. Старый Капен ничего для него не значил — балласт, который надо поскорее выбросить з а б о р т. Но все же он любил его и, читая его писанину, завязал узелок на память о Зипеке.]
«Ты, Эразмик, способен выдержать страшную надсаду одиночества — честь и хвала тебе за это и трижды горе твоему народу, потому как неизвестно, что ты сделаешь с ним в следующую минуту: ты и твоя банда самых стойких ныне людей на земле — You damned next-moment-man
[50]
. Прощай. Твой старый Зип».
Так писал Капен «Эразмику Коцмолуху», бывшему подпаску графов Ноздрежабских, имеющих в гербе жабьи яйца и конские ноздри, — это были своего рода символические знаки жизни генерала-квартирмейстера: благодаря лошадям (и их ноздрям, разумеется) вылупившийся из безымянной человеческой икры, он выбился в люди, к тому ж не последнего сорта. В то же время «старого Зипа» страшило то, что его народ — монолитный блок бездарей — мог опереться лишь на одного-единственного человека. А вдруг у него случится аппендицит или он заболеет скарлатиной? И что тогда? Однажды нечто подобное случилось у нас с Пилсудским, тогда нас спасло равновесие бездарностей. На это был расчет и сейчас. Люди не умели анализировать события и делать выводы, пробавляясь аналогиями, — наподобие русских патриотов, которые отождествляли революцию 1917 года с Великой французской революцией и надеялись на поддержку вооруженных масс. Страшная нехватка толковых людей и неумение использовать тех, которые «почти что были» и занимали соответствующие должности, — вот в чем была польская специфика того времени. Весь мнимый труд по организации труда был смехотворен — все держалось лишь на том, что «мы были ничем», как после всего этого (после чего?) говорил некий господин. Вместо: «В Польше правит беспорядок» стали говорить «В Польше правят безголовые» — другие утверждали, что вообще никто ничем не правит, что никто ни за кем не стоит, никого нигде не стоит, и даже ни у кого ничего не стоит — очевидные русизмы. Некоторые не исключали, что и Коцмолухович, окажись он в других условиях, тоже был бы никем и ничем. Здесь же, на фоне серой уймищи буфетных, буферных, бутафорских, ресторанных, кабинетных, будуарных, бордельных, вагонных, автомобильных и аэропланных деятелей, он сиял звездой первой величины, огромным алмазом в мусорной куче бездарей. Возможно, он и в самом деле был великим не только в координатах своего общества, но и в масштабах всего этого проклятого мира, который хотел на нас — на нас, поляков! — произвести внушительное впечатление! Экая наглость. Несмотря на то что старый Капен временами несмело совался к квартирмейстеру со своей идеей (установить н а с т о я щ и й фашизм), тот молчал, как дохлая рыба, и выжидал — он умел ждать, черт возьми! В этом заключалась половина его силы. А умение скрывать свое мнение в самых, казалось бы, откровенных беседах было доведено им до совершенства. Организацию Синдиката национального спасения он хотел использовать в нужный момент для себя и своих пока неясных ему самому целей. Единственный сегодня великий стратег, генерал-квартирмейстер, вылезший «из грязи в князи», прославившийся походом в Египет (мир не знал подобной авантюры и такого вождя, как он — mysterious man in a mysterious place
[51]
), мечтал о неком мощном противостоянии серой громады своей механизированной армии желтым завоевателям (он посмеивался в кулак над китайскими новшествами, официально признавая их опасными, чтобы не уронить свой престиж). Но в глубине его веселящейся, как сорвавшаяся с цепи собака, души всегда дремало Н е о ж и д а н н о е — нечто столь жуткое, что он боялся о нем думать даже в минуты мучительных ясновидческих прозрений, когда казалось, что неожиданность истекает из самого пупка бесконечной Вселенной. Его страшные, блекнущие от ужаса мысли сверлили будущее, как огромные снаряды береговой артиллерии дырявят броненосец. Но ему так и не удалось предугадать своей судьбы. Фашизм или большевизм, безумец или позер он сам — такие дилеммы мучили квартирмейстера. Исходные данные Квартиргена превышали даже его невероятные способности к анализу. Кроме него, никто не подозревал об этом — для других он был воплощением самосознания. Если бы люди могли вдруг все разом, коллективно увидеть его нутро, страна содрогнулась бы от ужаса и стряхнула его с себя, как скользкого полипа, на самое дно ада, где, верно, мучаются разные спасители человечества. Если бы он сам мог увидеть свою итоговую оценку, интегрированную в каком-то дьявольском исчислении, возможно, он слетел бы со своего уже приуставшего «скакуна» непредсказуемости в сточную канаву рядового чинуши. По счастью, кругом было темно, и в этой темноте благополучно росло внутреннее чудовище, которое таится, таится, таится, да как прыгнет! — и делу конец — ибо после этого прыжка все остальное будет не важно. Он мечтал о какой-то сверхбитве, о чем-то грандиозном, чего не видел мир. В гражданские дела он не вникал, зато армейскими заботами его голова была набита, как консервная банка сардинками, заботился он и о своем личном обаянии — wo cztoby to ni stało. Легенда о нем разрасталась, но он умело управлял ею и удерживал ее в рамках неопределенности. Преждевременно раздутая, со множеством подробностей легенда — это тяжелая гиря на ногах государственного деятеля с будущим. По аналогии с удачливым художником у него появляется проблема: как не потерять взятую высоту, которая принесла успех. Вместо того чтобы искать новые пути, начинается самоповторение, появляются все более бледные копии, утрачивается свобода и быстро кончается вдохновение — если, конечно, перед нами не подлинный титан. Тогда, разумеется, дело обстоит иначе. Все знали, что, в случае чего, «Коцмолухович покажет, на что способен», но что он умел — помимо организации армии и осуществления некоторых не очень масштабных стратегических замыслов — не знал никто. После получения письма от старого Капена он распорядился выслать Генезипу повестку в школу подготовки офицеров в региональной столице К. и больше ни минуты об этом не думал.