Вскоре появился кузен Тольдек и непонятно почему сразу стал центральной фигурой салона. Афаназоль, впервые приведенный сюда Базилием, старался овладеть ситуацией, которая явно перерастала его возможности, с помощью своих значков (что же еще оставалось ему делать?). «Значки одно, а аристократия — другое, песья кость», — говорил в нем какой-то иронический голос, и факт еврейского происхождения Бенцев (он был праправнуком какого-то арендатора или вроде того) казался сомнительным даже по сравнению с актуальной таинственностью Коцмолуховича (непонятный человек у власти всегда бывает невольным утешителем всех недовольных) и движущейся по России живой желтой стеной. Вообще Бенц с надеждой ожидал пришествия коммунизма, а с ним получения кафедры, которой он лишился, напрасно встряв в агитацию в пользу низших слоев, превосходно чувствующих себя в нынешней Польше. Его втянули в это дело бессовестные деятели, которые стремились использовать его «значкоманию» для «логизирования» марксизма. Эта попытка потерпела полное фиаско. (Кстати, что такое «фиаско»?) Сейчас он был страшно сконфужен, потому что княгиня прервала его ядовитую и весьма любопытную, впрочем, критику теории Витгенштейна и начала громко говорить о политике, стараясь таким образом приготовить почву для расправы со своим молодым любовником. Ее голос звучал триумфально, словно с недосягаемой высоты, пробуждая грозное эхо полового раздражения в раззадоренных самцах. Генезип почувствовал себя подавленным и духовно жалким, а фамильярность Тольдека по отношению к его любовнице — тот осмеливался с типично мидовским нахальством даже перебивать ее — будила в нем неизвестную доселе половую злость. Ему казалось, что сейчас с ним случится припадок бешенства и он устроит ужасный скандал на эротической почве. Но он стоял словно загипнотизированный, неподвижно, хотя внутри все содрогалось от мерзкого унижения и бешенство разрасталось в нем как газ, накачиваемый в баллон. Каждое ее слово жалило его совершенно непристойным и неприличным образом — половые органы казались б е с с и л ь н о й раной в дряблом, ослабевшем теле. Но он не мог произнести ни слова — ему нечего было сказать. Он не узнавал себя — к тому же эта странная легкость... Тело стало невесомым, и казалось, что в следующую секунду неизвестная сила сделает с ним все, что захочет, вопреки его воле и сознанию — эти последние, оторванные от двигательных центров, существовали где-то в стороне (быть может, в сфере Чистого Духа?), словно издеваясь над тем, что творилось в телесной гуще. Он испугался: «Ведь я могу сделать черт знает что, и это буду не я, но отвечать придется мне. Да, жизнь ужасна, ужасна», — эта мысль и страх перед собственным безрассудством на некоторое время успокоили его. Но размышления в лесу, казалось, принадлежали совсем другому человеку. Ему не верилось, что княгиня хоть когда-нибудь была его половой собственностью. Ее окружала стена холодного непобедимого очарования. Генезип ощутил собственное ничтожество и прочность капкана, в который он угодил. Он был псом на привязи, одинокой обезьяной в клетке, узником, над которым издевались.
— ...я поняла бы, если бы Коцмолухович, — свободно говорила княгиня, критикуя со свойственной ей напористой легкостью самого таинственного человека в стране, а возможно, и в мире, — создав из армии послушную машину, старался повлиять на объединение с нашими белогвардейцами. Или, если это уже совершенно невозможно, чтобы он стремился к рациональным торговым отношениям с Западом. Наша промышленность задыхается из-за отсутствия экспорта или чего-то подобного — я не разбираюсь в этом, но, во всяком случае, чувствую. С определенного момента сложная экономическая ситуация стала неподвластной индивидуальному уму, так что даже самый способный бизнесмен в одиночку ничего не сделает. Но эти наши хозяйственные советы, к которым вроде бы прислушивается этот сфинкс в маске, приводят меня в отчаяние. Нет у нас специалистов ни в чем, — (тут она взглянула на Зипека с таким презрением, что он даже слегка побледнел), — даже в любви, — нагло добавила она после короткой паузы. Раздались смешки. — Прошу не смеяться, я говорю серьезно. Стремление к изоляции во всех сферах превратилось в какое-то помешательство. Если, конечно, все то, что совершается явно, не является лишь мнимостью, за которой скрываются такие экономические отношения, которых не в состоянии понять даже такой гений компромисса, как Смолопалюховский. Так утверждает мой сын, Мачей. Буквально никто не понимает, откуда берется благосостояние нашей страны. Говорят о тайных капиталах, которыми понемногу подпитывает нас тоже тайный синдикат, работающий на западные коммунистические государства. Но в такую сказку даже в наше время трудно поверить. А вот иметь возможность взять власть, — тут она возвысила голос до пророческого тона, — и не желать ее открыто использовать — это преступление! Но что поделаешь с такими тюфяками, как наши государственные мужи, — нужно стать скрытым тираном или впасть в бешенство. Может быть, в этом его трагедия, — добавила она, понизив голос. — Я никогда его не знала — он боялся и избегал меня. Он боялся, что я могу дать ему силу, которой он не выдержит. Поймите это, — «возвестила» она тоном сивиллы. Все почувствовали, что это может быть правдой, при этом в их половых центрах что-то екнуло.
Информация
Коцмолухович лопнул бы от смеха, услышав такое. А может, он и в самом деле побаивался слишком высокого предназначения? Никто ничего не может знать наверняка, пока не попробует. Иные столкновения людей приводят к страшным, неизвестным ранее «взрывам». Она, княгиня Тикондерога, сделалась настолько демократичной, что хотела быть Эгерией бывшего подпаска, а этот болван не желал «карьеры Мюрата» — ведь он мог провозгласить себя даже королем, если бы имел ее под боком или «под собой», как коня, — так он сам говорил о своих женщинах. (Их было две — но об этом позднее.) Ничего не получалось. Не имея возможности сиять в его лучах, придавая им ослепительный блеск, княгиня предпочитала полное политическое воздержание, лишь бы не снижаться до уровня типов «низшего сорта».
Она продолжала: — Это напоминает мне наших эсеров в революции 1917 года. У нас никто ничему не учится и не хочет учиться. И у вас тоже. Полное отсутствие веры в себя у наших эмигрантов и поколения, воспитанного ими, было причиной того, что когда наконец их люди из более низких сфер, чем они сами, завладели Россией, почти никто из них не пошевелился, не поспешил помочь, не отправился туда, чтобы занять важные посты. Отсутствие мужества у нашей интеллигенции убивает все начатки возрождения — мужества деятельного, — его хватает лишь на самоотречение и демонстрацию наших ран другим. — (Князь Базилий беспокойно пошевелился, желая что-то сказать.) — Не трудись, Базиль, я знаю, что ты скажешь. Твой неопсевдокатолицизм и общечеловеческие идеалы в форме приторной, нетворческой доброты — это лишь замаскированная трусость. Так называемый szkurnyj wopros. Ты предпочитаешь служить у меня лесником, нежели рискнуть своей увядшей «оболочкой». «Des hommes d’état, des hommes d’état — voulez vous que j’en fasse?»
[61]
, — говорил на последнем заседании военного совета генерал Трепанов, перефразируя слова Наполеона под Бородино о резервах...