— Прием окончен, — объявил он с натужной благовоспитанностью. — Юнкер Капен — в эскадрон, на место. Сударыня, позвольте проводить вас к воротам. Однажды я имел удовольствие быть вам представленным в театре — торжественное представление в честь вождя...
— Этого довольно мало, — надменно и бессмысленно произнесла княгиня. Но он уже увивался вокруг нее с той кобелиной предупредительностью, которую так любят бабы, и увлек ее за собой. Из-за его плеча она бросила Зипу слезливый и жгучий, палящий и пилящий взгляд, в котором было все и ничего — он почувствовал себя, как на необитаемом острове, покинутый всеми, — существовала только она (княгиня) — добилась-таки бестия своего: билась, билась и добилась. Ах, во сто крат легче было бы ему бороться с ней, если б она на него напирала, навязывалась ему, набивалась — но так? Он ощутил, что крючок глубоко вошел в его сгустившуюся кровь. Весь, вместе с центральной шестеренкой, он склонился на сторону злых сил, властвующих над той подсознательной частью его сути, которой он всегда боялся почти суеверно. Он чуть переборщил, заглядывая в пропасть — сумеет ли теперь подтянуться к краю. Совершенно растерзанный, он шел вверх по мраморной лестнице. Четверть часа назад по ней спускался совсем другой человек. Он не узнал себя в черном зеркале неведомого, в которое смотрелись движущиеся двойники. Шум города, ворвавшийся в окно коридора вместе с черным зноем майской ночи и запахом мокрой сирени, он ощутил постыдной болью поверженных гениталий, набухших и невыносимо свербящих. В недобрый час Генезип вынужден был начать решительный бой. Он прикрылся волей, словно крышкой гроба. Умирал и возрождался ежесекундно для новой муки и стыда. А эта требуха жила своей особой, личной, независимой жизнью и опухала, и вздувалась каким-то удивительно неприятным образом, причем даже и именно тогда, когда он с непримиримой яростью истреблял помыслы о былом и возможном распутстве. Под серым одеялом, в смрадной атмосфере эскадрона (кто у нас, за малыми исключениями, даже в те времена как следует мылся?), потный, одинокий, с зудящей кожей и прочими ужасными симптомами, юнкер Капен, ощетинившись потрохами, пышущими ядовитым газом, шел на приступ твердыни духа.
А княгиня, едва зайдя за угол здания (она пришла пешком), громко взвыла жутким сучьим всхлипом (надвывно всхлипнула) в выжженную густоту черной майской ночи, откуда вылупляется всяческая похоть и злое половое свинство. (Мерзкий мелкокостный поручик утешал ее как мог.) Только этот один мальчишечка остался у нее на свете — Капен, естественно, а не этот утешитель, — и как раз его-то она и не могла завоевать. Она была неинтересна, прямолинейна, эмоции ее были примитивны. — Чего там о ней писать — демонизмы пошли ко всем чертям. Однако до воскресенья надо было ждать три дня. А он тем временем окрепнет, возмужает, перевозбудится до костей (она чувствовала, как учащенный пульс гонит эту ее отраву по его густеющей крови) и будет такой чудесный, такой чудесный, что «я, наверно, с ума сойду, когда он — ах нет, это невозможно» — «какой он был красивый в этом мундире! Только, кажется, не очень чистый...» — «Да пусть он будет даже грязный, пусть даже от него воняет — (она нарочно вполголоса повторила это страшное слово) — я и эту вонь его люблю», — бесстыдно и вызывающе закончила она. Женщины порой бывают невозможны. Она чуяла, что опасно так поддаваться, но сдержать себя не могла — еще раз, еще разик, а потом пускай — полное отчаяние: заиндевелая, изгвазданная прошлым осень серой безнадежной старости.
Информация
А там, в Людзимире, Путрицид Тенгер тоже в известном смысле не выдержал и пошел на компромисс (до этого он старательно избегал всяческих полумер, напр., игры по кабакам, уроков пения в школах, редактирования опусов так наз. «reiner Finger — музыкантов» и т. п) — то есть на предложенную Стурфаном Абнолем должность музыкального руководителя — пианиста и композитора — в диковинном театрике Квинтофрона Вечоровича. Он должен был «приправлять» музыкой, как клецки шкварками, чудовищные «заранеенезналки», «будьчтобудки», «внезапки» и «неопределенки» (только, Боже сохрани, не сюрпризы — это слово, замызганное, как половая тряпка, было у Квинтофрона под запретом), от которых понемногу распространялось странное брожение в среде инте- и полуинтеллигенции, понесшей жестокий урон от «военной» службы. Вышепоименованный слой, почти вымерший на Западе и на Востоке, находился у нас в те годы в стадии расцвета. Компании просто кишели индивидами, пытавшимися разрешить сложнейшие проблемы при помощи весьма захолустных, поистине пацановских или коцмыжевских, систем понятий — истинные мудрецы грустно молчали, не желая якшаться с таким сбродом. О том, чтобы кого-нибудь этакого в чем-либо убедить, и речи быть не могло. Трехгрошовые объяснения заменили совершенно вытесненную из общества интеллектуальную работу. На компромисс Тенгера повлияла также так называемая жажда жизни, то есть попросту желание любой ценой сменить женское «меню». Мотив ненасытимости слишком уж часто стал повторяться в его последних гипермузыкалиях. И вот однажды он сбросил маску уродливой полудеревенщины и, представ освеженным монстровидным дегенератом и обезьяноподобным гением, вместе со всей семьей помчался на венгерском экспрессе в столицу К. У госпожи Тенгер также имелись некоторые свои планчики, которые она тщательно скрывала под маской заботы о воспитании детей в более подходящих условиях. Все складывалось как нельзя лучше, но в скромных масштабах. Программу-максимум пришлось забросить.
Реприза
Наконец настал день первого выхода за пределы училища. Казалось, дисциплина, террор и то, что Генезип называл «уголовщиной» (в значении не преступления, а судебного преследования — «возбуждение уголовного дела» — бррр...), растут не по дням, а по часам. Из-за любой глупости совершенно невинный человек мог попасть в передрягу, которая — при минимальной несдержанности делинквента — могла кончиться даже не военным трибуналом, а черт знает чем. Пытки — вот понятие, от самой тени которого, едва метафорически намеченной, даже величайшие прежде смельчаки бледнели до оттенка саванно-простынно-белокаменного. Ответственность, иерархизованная на китайский манер, ложилась на непосредственных начальников и дальше, дальше — до самых дверей черно-зеленого кабинета — здесь был ее предел: здесь обитал Великий Магистр Неведомого Будущего. Над ним был уже только Бог, выцветший от старости (а может, бледный от ужаса, как говорили иные), или Мурти Бинг — об этом не смели даже шептать.
Остервенев от невыносимого ожидания и необычного для него безделья (18 часов работы в сутки — даже и он прождался), не зная, что делать с собой и армией, Коцмолухович расширял свою задушенную событиями — точнее, отсутствием таковых — индивидуальность на сферы военного образования. Именно там он ковал мощь державы, уже начинавшую вспучиваться и выпирать за предел ранее определенных рамок чисто негативной установки — изоляции и охраны «status excrementali»
[98]
, как называли нынешнее положение вещей, т. е. власть Синдиката и лицемерный псевдофашизм. Напряженное до крайности здание внутренней духовной конструкции страны дрожало от напряжения сил и зловеще потрескивало, но еще стояло. Однако где именно концентрировалось напряжение — никто понять не мог, поскольку люди были абсолютно инертны — что даже вызывало восхищение у гостей из-за границы, разумеется, у людей солидных, старой закалки. «Das ist nur in Polen möglich»
[99]
, — говаривал старый фельдмаршал граф Буксенгейн (последний из младших коллег Гинденбурга), который, конечно, тоже нашел себе местечко на традиционно гостеприимной земле «Передового бастиона».