– Ж-живот наел, д-домой тянет, – жаловался Пепе Гасан.
Над ним подтрунивали:
– А где же твой дом?
– Ты хоть знаешь, в какой он стороне?
– Была у собаки хата, дождь пошел – она сгорела.
– То бакшиша от султана домогался, теперь домой захотелось. – Полежи еще с месяц – из тебя сало топить станут для султанских плошек.
Скука их была бы невыносимой, если бы не окружали их сотни, а может, целые тысячи придворных дармоедов, которые слонялись без дела, собирали и разносили сплетни, норовили урвать для себя куски побольше, доносили друг на друга, ложились спать и просыпались с мыслью, какую бы еще подлость учинить ближнему. Как гусеница на зеленой листве, все это ползало, клубилось, плодилось, жрало, гадило, и хотя на каждом шагу здесь разбрызгивали бальзам, бывшим янычарам казалось, что смрад тут стоит намного тяжелее, чем в их убогих каменных бараках, где отдает прелью, грязью и крепкой мужской мочой. Янычары Гасан-аги вскоре освоились с этим странным бытом, так же слонялись, томились, совали во все свои носы, так что создавалось впечатление, будто султанша понатыкала своих людей повсюду. Их остерегались, побаивались, обходили стороной. Вельможи поглядывали с опаской, султанские повара подкладывали им лучшие куски, гаремные евнухи на всякий случай задабривали мелкими подарками, ибо почему-то казалось им, что Хуррем поставила этих головорезов для подсматриванья здесь, на воле, именно за ними.
Чем-то выделиться среди дворцовой челяди – хавашей, если ты не занимал тут высокого положения, пожалуй, не удавалось еще никогда и никому. Заслуги вознаграждались подарками, преступления или просто непослушание карались смертью, одно вело за собой ненависть, другое забвение. Да и все это сложное сооружение, называемое султанскими дворцами, возникло не для того, чтобы тут кто-то, кроме самого падишаха, мог занимать особое место, а только как подножие величия властителя, а кто же обращает внимание на подножие? Первым османским эмирам, нагло замахнувшимся на величие сельджукских султанов, даже не снилась та роскошь, которою окружат себя их потомки. Еще Фатих, входя в поверженный Константинополь, не мог похвалиться пышным двором и тысячной челядью. Но перед глазами стояли остатки величия царьградских императоров, в сердце своем пронес Мехмед Завоеватель удивительную любовь к византийской принцессе, которую сделал своей возлюбленной женой, укрыв ее под именем Гюльбахар, и, может, эта любовь подвигла его перенять от императоров, соответственно приспосабливая и меняя, чуть ли не весь придворный церемониал, всю чрезмерность и расточительство их быта, описанного еще императором Константином Багрянородным.
Императорские дворцы разрушены были янычарами Фатиха, султан не стал восстанавливать руины, а велел соорудить поблизости свой дворец, достойный великого завоевателя этой столицы мира. Место было выбрано напротив одних из врат Царьграда, по которым во время осады била самая большая султанская пушка. Врата назвали Топкапы – Ворота пушки, с них название перешло и на дворцы, их так и называли с тех пор – Топкапы. Строил Фатих, затем сын его Баязид, затем султан Селим. Сулейман также не имел намерения отставать от своих предков. Топкапы были уже не просто строениями, нагромождением роскошных залов, бесконечных покоев, запутанных переходов, крепких каменных оград и ворот – это был целый мир, причудливый, сложный, жестокий и безжалостный, мир, в котором должен был господствовать лишь один человек, остальные угнетались, унижались, ползали и жестоко расплачивались за свое сытое, позлащенное рабство со всеми, кто оставался вне пределов Топкапы. Священную персону султана оберегали гулями, огланы, муфреды. От них пряталась смерть, ангелы, допрашивающие человека после кончины, убегали от этих молодцов-чужеземцев. Они ужасали своим видом Мункара и действиями – Некира
[81]
. Во время селямликов эсаул-кор ехал впереди султанской кареты и разгонял народ криками и палкой. Сто двадцать огланов, вооруженных золотыми саблями, сопровождали султана и без умолку ревели: «Хасса!» («Сторонись!») Замыкали шествие мрачные чубдары и дурбаши с длинными дубинками в руках, как бы воплощение наказаний, которые щедро и безустанно раздает султанская власть. Близость к персоне падишаха хоть и таила в себе постоянную опасность, в то же время преисполняла этих людей неимоверным тщеславием, последний писец – языджи – из Топкапы чувствовал себя могущественнее любого санджакбега из отдаленной провинции, а любой охранник султанских сафьянцев, наматывальщик тюрбанов или прислуживающий в спальне – хатжиб – излучал всемогущество, едва ли не такое же, как великий визирь или члены султанского дивана.
В то же время во дворцовой иерархии не было никаких тайн, каждый знал свое место, загадочным мог быть только для чужеземцев, но не для своих, роли были расписаны наперед, навсегда и навеки, и никто не мог нарушить сложившегося, отступить от упрочившегося хоть на шаг, ибо нарушителей карали немедленно и безжалостно.
Люди Гасан-аги оказались совсем чужими там, где все места раздавались высшей властью и волей. Непрошеные, никому не известные, они поначалу были встречены враждебно, презрительно, ибо пришли в Топкапы не по велению и согласию султана, которому одному только и могло принадлежать тут наивысшее право, присланы были силой иной, неведомой, собственно несуществующей силой, ибо женщина, даже если она становится султаншей, для сынов ислама никогда не может служить законом.
Гасан-ага со своими янычарами воспринимался дворцовой челядью как нечто непродолжительное, временное, порожденное прихотью, и это нечто должно так же быстро исчезнуть благодаря какой-нибудь новой непостижимой прихоти колдуньи-султанши, которой падишах почему-то угождал. Но проходили дни и недели, а Гасан-ага не исчезал, его люди слонялись по Топкапы, толклись на султанской кухне, ротозейничали у ворот, надоедали конюшим имрахорам, чтобы те учили их ездить верхом, словно бы намеревались из простых пехотур-янычар выскочить сразу в паши. Со временем в их кошельках зазвенело золото, и звенело оно все ощутимее и внушительнее, словно бы платили им за безделье, придерживаясь при этом какой-то немыслимой таксы: чем больше безделье, тем щедрее оно оплачено. Временные приобретали постоянство, которому позавидовать могли бы даже те, кто стоял у самой персоны падишаха. Прежде просто были нежеланны, а теперь пугали своей силой. Их загадочность становилась все более угрожающей, поэтому каждый на всякий случай заискивал перед ними. Вчерашние пловоеды, несчастная безотцовщина, юноши, обреченные стать кровавым мясом для султанских битв, еще вчера жестокие воины, которым суждена лишь повсеместная ненависть, янычары Гасан-аги даже растерялись от того предупредительного внимания, с каким неожиданно накинулась на них челядь Топкапы. Янычарская привычка к примитивному насыщению, к торопливым грабежам и кратковременным утехам толкала их к неразборчивости, порой к мелочности, они считали себя счастливыми, получив лишний кусок жирной баранины, побелее муки для халвы, выбрав себе стрелы в султанской оружейне, поменяв истоптанную обувь на новую в дворцовых хранилищах. Но со временем, удовлетворив первые потребности и поняв, что для этого не нужно затрачивать никаких усилий (тогда как янычарская жизнь требовала всегда платы наивысшей – самой жизнью), они стали пристальнее приглядываться к этому странному миру и благодаря своему природному уму и обостренной постоянными опасностями наблюдательности вскоре постигли, что наивысшая ценность, которой владеют все эти люди, не яства и напитки, не одежда и оружие, даже не драгоценности, а знание государственных тайн, слухов и новостей. Слухи плыли к придворным могучей рекой, плыли скрыто, непостижимо, тут знали все, что станет известным только завтра или через год, известно было им и то, что никогда не выйдет за ворота Топкапы, вести были тут кладом, оружием, товаром, знание о минувшем тут пренебрежительно отдавали мудрецам, ибо ни мудрецы, ни прошлое никогда не угрожают хлебу насущному, зато все, что касалось дня нынешнего и намерений на грядущее, – все сведения, все подслушанное, тайны выкраденные, купленные, исторгнутые жестокими пытками, порожденные слепым случаем или капризом властителей, – собиралось торопливо, алчно, жадно, сберегалось жестоко и неутомимо. Но если алчность и подозрительность людская не имеет границ, то нет границ и человеческому тщеславию. Если кто-то чем-то обладает, он не удержится от соблазна похвалиться. Даже скупой, прячущий золото в подземельях, хвастает своей скупостью, так что уж говорить о тех, наибольшее богатство которых (и к тому же единственное) составляли осведомленность, слухи, новости? Осведомленность рвалась из этих людей, как загадочные глубинные силы, вызывающие землетрясения. Слухи разлетались, как вспугнутые птицы. Новости старели быстрее, чем женщины. Топкапы полнились шепотом, приглушенными голосами, намеками, часто достаточно было взгляда, жеста, кивка пальцем, чтобы передать нечто важное; открытая или закрытая дверь, чуть отодвинутая штора, тень за решеткой окна, еле уловимый запах, чье-то невидимое присутствие или затянувшееся отсутствие – все могло свидетельствовать о том или ином, все служило знаком для посвященных, сообщением для поверенных, предупреждением или предостережением для своих. Поэтому и пытались стать тут посвященными, доверенными, своими. Янычары Гасан-аги, хоть и были чужими для хавашей Топкапы, оказались на перекрестках всех таинственных вестей, слухов и знаний и в короткое время стали обладателями этих сокровищ, не прилагая к этому, собственно, никаких усилий.