— Счастливо, негритята!
— Тебе счастливо.
— Встретимся в море. У Фарер.
Мы посидели, как водится, потом я всем пожал лапы — еще теплые, вялые со сна.
Сколько же раз я уходил отсюда — дайте припомнить. Ну, не из этой комнаты, все они на один лад: пять коек с тумбочками, стол под газеткой, потресканное зеркало на стене и картина — люди спасаются на обломке мачты, а на них накатывает волнишка, баллов так на десять — черта лысого спасешься! На другой стене пограничный дозор в серых халатах вглядывается в серое море, старшина ладошку приставил ко лбу — бинокль у него, наверно, в воду свалился. Да, без воды нам, конечно, не обойтись на берегу. Пускай висят. А я пошел.
При выходе вахтерша меня остановила:
— Погоди, сынок, у тебя за семь дней не уплачено.
Вот этого я не учел. Семь дней — это значит, семьдесят копеек. Я вынул свои сорок. Она поглядела на меня поверх очков, вздохнула.
— У соседей не мог одолжить?
— Меньше десятки занимать — несолидно.
— Ладно, сама за тебя заплачу. Запомнишь?
— Забуду. Вы напомните, пожалуйста.
— Постой, я тебе пропуск выпишу.
Я показал ей, что у меня в чемоданчике, а пропуск порвал и кинул в плевательницу. Кому же его показывать? Той же вахтерше.
— До свиданья, мамаша.
— Ступай, счастливо тебе в море.
Была еще самая ночь, когда я выходил, со звездами. Я пошел по тропке, вышел на набережную. Порт переливался огнями, до самых дальних причалов, вода блестела в ковшах,
[17]
и весь он ворочался, кипел, посапывал, перекликался тифонами и сиренами, и отовсюду к нему спешили — толпами, врассыпную, из переулков, из автобусов.
На углу Милицейской я стал. Четверть десятого было на часах. Она уже там. Она минута в минуту приходит. Не то что я к отходу. Монеты у меня для автомата не было, но я зато способ знаю.
Подошел там к трубке мужчина.
— Нельзя, — говорит, — она в лаборатории. Мы по личному делу…
— Ах, какая жалость! А то к ней брат приехал…
— Из Волоколамска? Так и есть, нарвался на очкарика.
— Ну, нельзя — не зовите. Только передайте: тот самый звонил, ему сегодня в море, просил ее прийти на причал. — Я ему сказал, какое судно и как найти причал. — Запомните?
С кем-то он там пошептался и ответил:
— Хорошо, я постараюсь.
— Вы-то не старайтесь, пусть она постарается.
— Она… по-видимому, придет. Если сможет. Больше ничего?
— Нет, спасибо.
Так мы с нею и пообщались.
Мне еще нужно было в кадры — это рядом, на спуске: избенка в один этаж, стены внутри голубые, облупленные, карандашами исписанные вкось и наискось, увешанные плакатами: "Рыбак! Не выходи на выметку без ножа", "Не смотри растерянно на лоно вод. Действуй уверенно, используй эхолот!", "Перевыполним план годового улова тресковых на трам-тарарам процентов". Пять или шесть окошек выходят в коридор — в такое окошко лица не увидишь, только руку просовываешь с документами. И народ здесь толчется с утра до ночи, атакует эти окошки, — кажется, век не пробиться. Но это кажется. Я вломился в коридор и заорал с порога:
— Бичи! Пустите добровольца!
Расступились. Девица даже выглянула из окошка.
— Это ты доброволец?
— Ага. Выдай мне билетик на пароход. Срочно!
— Выбирай любой. Какой на тебя смотрит?
— Восемьсот пятнадцатый.
— Привет! Ушел уже.
— Не может быть, — говорю. — Отход на восемь назначен. А сейчас только полдесятого. Вон у тебя и роль еще на столе.
— Ой, ну надо же! — захлопотала. — Неужели я еще не отнесла!
Бичи мне дышали в затылок, смотрели, как она меня оформляет.
— Ты гляди! — Один говорит другому. — В Норвежское идут под селедку. Ну, юмористы!
— Надеются, значит, — отвечает другой.
— Ты шутишь! Какая же в январе селедка?
— Так это ж не я иду. Это ж они идут.
Девица мне выбросила направление и закрылась. Бичи повздыхали и ушли перекуривать. А я дальше — крутиться по карусели. И часа не прошло, как выкрутился — со всеми печатями.
На спуске народ уже валом валил по мосткам. Я вклинился и зашагал — как рыбешка в косяке. Снег скрипел под ногами, скрипели доски, и с нами облако плыло, от нашего дыхания; мы в нем шагали, как в тумане. У проходной разделились на три рукава, потекли мимо милицейских. Портовые шли налегке, ну, а меня с чемоданчиком остановили.
Спиртного при мне не было. Даже милиция выразила удивление:
— Небось, через проволоку передал?
— Святым духом, — говорю, — по воздуху.
— А много? — смеется милиция.
— Да штуки три.
— Это еще не много. Вот сейчас кочегара задержали — восемь поллитров в штанинах нес.
— Анекдот, — говорю. — Конфисковали?
— Ну, так если вываливаются — это ж не дело! Надо, чтоб не вываливалось.
— Правильно, — говорю.
— Счастливо в море!
Народ растекался по причалам, по цехам, по пакгаузам. Знакомые меня приветствовали — машинист с локомотива, доковые слесаря, девчата с коптильни, с рефрижераторов; я им улыбался, помахивал рукой и шел себе, не задерживался, пока не уперся в шестнадцатый причал. Здесь мой «Скакун» стоял — весь в инее, как обсахаренный. Грузчики-берегаши нaбивали трюма порожними бочками. Кран с берега подавал их в контейнере, контейнер зависал над люком и рассыпался, и бочки летели в трюм с грохотом.
У трапа чудак скучал с вахтенной повязкой — две синих полосы, между ними белая, поглядывая на берегашей и поплевывая в воду. Не нравилась ему такая работа. Я ему подал направление и матросскую книжку. Он приложил их к пачке, а сам нa мою курточку загляделся.
— Матросом идешь?
— Матросом.
— Хорошо. — Не знаю, что тут особенно «хорошо», но так уж всегда говорится. — А я третьим штурманом.
— Тоже хорошо.
— Медкомиссию прошел? В этом году не надо. А венеролога? Не намотал на винт? Ангел меня сохранил.
Ростом третий штурман был меня ниже, а вида ужасно задиристого. Где-то шрам себе заработал через всю щеку. Когда он смеялся, шрам у него белел, и лицо ощеривалось, вся улыбка из-за этого пропадала.
— Отойдем сегодня? — спрашиваю.
— В три часа, наверное. А может, и завтра. Капитана еще нет. А ты почему опаздываешь?