Потом боцман ушел к брашпилю. Пошел молча, с собой никого не звал. Слышен был всплеск и как зазвякала цепь. В рубке опустили все стекла, кто-то высунулся, смотрел на поселок.
А пароход покачивался еще, по инерции. Сутки простоим — успокоится.
Вот тут я и сплоховал. Никогда этого со мной не случалось, с первого дня, как я пришел на море. Едва я успел дойти и свеситься через планшир. «Дед» подошел ко мне, весь дымящийся, в пару, подержал за плечо. Потом дал платок — вытереть рот — и кинул его в воду.
— Ничего, — сказал «дед». — Все, Алексеич, нормально. Моряк, на стоячей воде травишь.
До чего же мне было плохо. И стыдно же до чего — хотя никто как будто на меня не смотрел.
Стукнула дверь — шотландцы выходили на палубу в черных своих роканах-комбинезонах, по двое, по трое, обнявшись, как братья.
Люди как люди. И я ушел с палубы.
5
Почему-то меня не трогали. Я сквозь сон слышал — кого-то еще вызывали на откачку, кто-то возвращался, хлопал дверью, скидывал сапоги. Потом еще, помню, кричали: «Молодой» пришел!.. Примите кончики…" — и я никак понять не мог, какой там еще молодой… И стук помню машины, только не нашей, и где-то под бортом хлюпало, а потом все стихло, и я провалился в черноту.
А проснулся, когда совсем светло было в кубрике. Ну, совсем-то светло у нас не бывает — иллюминатор в подволоке крохотный, — но все можно было различить. Ребята лежали, все почти в телогрейках, поверх одеял. В Ваньки Ободовой койке спал какой-то шотландец в рокане, лицом вниз, даже капюшон не откинул.
А я отчего проснулся? От холода, наверно. Или оттого, что где-то сопело, хлюпало, и я подумал: снова там нахлебали.
Я вышел — увидел бухту, молочно-голубую, всю залитую солнцем. Редкие-редкие неслись облака по голубому небу. Поселок уже проснулся, чернели человечки на снегу, домишки были уже не серые, а ярко-красные, зеленые, желтенькие, и от причала отходили суденышки.
Вот что, оказывается, сопело — у нашего борта буксир стоял, «Молодой». От одного названия мне весело стало — только поглядеть на эту калошу, на трубу ее высоченную. Трюма у нас были открыты, валялись на палубе вынутые бочки, а с «Молодого» тянулись к нам толстые шланги — в оба трюма и в шахту, через дверь.
В трюме двое мужиков заделывали шов. Один в беседке висел, другой ходил по пайолам. Воды там уже осталось по щиколотку.
Я присел на комингс, закурил.
— Смотри-ка, — этот сказал, в беседке, — один живой обнаружился!
— Живой, — говорю. — Только не вашей милостью. Вы-то чего там в Северном оказались, где никто не тонул?
— Да кто ж вас знал, ребятки, что вы с курса уйдете? Мы-то поспели, а вас и во всем квадрате нету. И связи нету. Мы уж подумали: на дно ушли.
— Поспели вы! На нашу панихиду.
Тот, снизу, с пайол, сказал угрюмо:
— Да мы такие, знаешь, спасатели: как никто не тонет, так мы хороши.
— Ничего, — сказал этот, в беседке, — зато долго жить будете, ребята.
— Да, — говорю. — Это нам не помешает.
Я курил, смотрел на их работу. Они уже закончили опалубку, теперь ляпали в нее цементным раствором.
— Нас, — я спросил, — не позовете помогать?
— Что ты! — сказал этот, в беседке. — Мы вам теперь и пальчиком не дадим пошевелить. Спите, орлы боевые. Что-то я еще у них хотел спросить?
— Куртку я тут потерял. Не находили?
— Которую? — спросил в беседке.
Я вздохнул:
— Да что ж рассказывать, если не нашли. Хорошая была, душу грела.
— Да если б нашли — не заначили, какая б ни была. — Что-то он вспомнил. Лицо сделалось такое мечтательное. — Слышь-ка, тут шотландец один рокан снимал. Такой свитер у него под роканом. Мечта моей жизни. Ты похвали может, подарит.
— Так он же мне подарит, не тебе.
— Все равно приятно. А я с тобой на чего-нибудь обмахнулся бы.
— Да нет уж, просить не буду.
— Зря. Момент упускаешь.
Снизу, угрюмый, спросил:
— Как же ты ее потерял? Шов небось курткой затыкали?
— Да вроде того.
Он покачал головой:
— Это бы вам, ребятки, много курток понадобилось. В трех местах текли. В трюма набирали, в машину и через ахтерпик.
— Это, значит, к механикам в кубрик с кормы текло?
— Ну!
— Скажи пожалуйста! А мы и не знали.
В беседке еще спросил:
— Ну, а этот-то, этот-то, Родионыч — ничо себя вел? Зверствовал небось, когда поволноваться пришлось?
— Ничего. Когда тонули, смирный был.
— Смирный! — сказал угрюмый. — Волки в паводок тоже смирные бывают, зайчиков не трогают. А как ступят на берег, так сразу про свои зубы-то вспоминают.
— Может, и так, — говорю. — Все же он урок получил.
— На таких, знаешь, уроки не действуют.
Я не спорил. Вот уж про кого мне меньше всего хотелось думать, так про этого Родионыча. И отчего-то я все никак не мог согреться. Хотя вроде на солнышке сидел. Ну, да какое уж тут солнышко! Этот, в беседке, и то заметил, что я зубами стучу.
— Ты, парень, прямо как в лихорадке. Ну, натерпелись вы! Сходи на камбуз, там плита топится.
— Кандей неужто встал?
— Ну!
Я уж хотел сходить, но тут к нам катер стал причаливать, с базы. Я от него принял концы.
— Вахтенный! — покричали мне с катера. — Позови-ка там Гракова.
Вот я уже и вахтенным заделался. Но звать не пришлось: Граков мне сам навстречу вышел из «голубятника» — побритый, китель на все пуговки, лицо только чуть помятое с перепоя. За ним вышли кеп, тоже в кителе, и штурмана Жора и третий. Старпом их провожал — в меховой своей безрукавке — до самого трапа.
И еще с ними боцман вышел — хмурый, с пятнышком зеленки на скуле, и чокнутый наш, Митрохин. Оба в пальто, в шапках. Эти-то зачем отчаливали, я так и не понял.
— Как с гостями-то? — старпом спрашивал у Гракова. — С шотландцами.
— Да уж не буди, пока спят. И своим дай выспаться. Вечером их сами на базу свезете. Только чтоб они как-нибудь отдельно, понял? Не нужно, знаешь ли, этого неорганизованного общения.
Третий помахал старпому с катера.
— Ты теперь-то хоть не шляпь, когда на буксире.
— Оправдывай доверие, — крикнул Жора.
Кеп ничего не сказал, только сплюнул в воду.
Катер отчалил. Меня Граков так и не заметил.
Старпом ко мне повернулся сияющий:
— Слышь, вожаковый? Может, все и обойдется. — Зашлепал к себе вприпрыжку.