– Извольте, барин. Живой рукою все сделаю! – отозвалась
Татьяна и вышла из избы.
А Лиза так и лежала затаившись, слушая, как гость прошелся
по избе, потом налил себе еще молока, со стуком поставил кувшин, сел и долго, с
удовольствием пил.
Любопытство донимало ее донельзя, и наконец она осмелилась
спустить ноги с лавки, встать и с величайшими предосторожностями, чуть касаясь
пола, сделать два шажка до занавески. Чуть сдвинув ее, чтобы открылась
малюсенькая щелочка, Лиза выглянула, а потом, стараясь расширить щелку для
обзора, потянула занавеску… и та вдруг с треском оборвалась.
Незнакомец вскочил и в два прыжка стал лицом к лицу с Лизой.
Она метнулась на свою лавку и забилась под одеяло. Укутавшись, взглянула на
гостя, застывшего на месте.
Несмотря на сурово сросшиеся брови, смуглоту и резкие черты,
лицо этого человека имело выражение настолько добродушное и даже застенчивое,
что Лиза сразу почувствовала, как исчез не только страх, но и неловкость,
которая прежде всегда сковывала ее при встрече с незнакомыми людьми. Она
доверчиво смотрела в его глаза и вдруг заметила, что гость покраснел темным
внезапным румянцем.
Приход Татьяны прервал затянувшееся взаимное созерцание и
неловкость.
– Вот видите, Леонтий Петрович, сударь, мы с вами уж и веру
потеряли, что Лизонька придет в себя, ан нет! Ожила! Я, вас увидевши,
засуетилась да и забыла рассказать.
– А я сробел спросить. Думал, ежели бы она очнулась, так ты
мне с порога выложила бы. А ты молчишь… Ну, наконец-то! С выздоровлением вас,
Елизавета, а как по батюшке?
Лиза опустила глаза. По батюшке? По батюшке она, очевидно,
Михайловна? Господи, о господи… Но не надо им об том знать. Никому об том знать
не надобно!
– Елизавета Васильевна.
И точно холодом Лизу обвеяло, она поняла, что еще не сейчас,
не сразу захлопнется та заветная дверь, куда так не хочется заглядывать.
Пока гость парился в Татьяниной баньке, хозяйка принесла две
бадейки с горячей водой и, поставив у постели лохань, проворно выкупала Лизу,
отчего ей сделалось куда легче. Потом опять напоила ее горячим молоком, а гость
тем временем ужинал. И только в сумерки, когда небо в окошках налилось густой
синевой, а над закатным солнцем пролегла зыбкая розоватая полоска тумана, гость
и хозяйка сели напротив лавки, где лежала насторожившаяся Лиза, и начался
разговор, затянувшийся далеко за полночь.
* * *
Леонтий Брагин был сыном звонаря из Балахны и отроду доли
лучшей для себя измыслить не мог, чем достижение высокого духовного звания.
Пройдя букварное и грамматическое учение в духовной гимназии в родном городке,
он за успехи в учении был взят в Нижегородскую семинарию, имевшую цель, по
мысли правительства, готовить миссионеров для еще полуязыческого Поволжья. Но
суждено ему было иное: за успехи его отправили на медицинский факультет
университета в Москву.
Практическая медицина, однако, нимало не влекла Леонтия. Он упивался
научной латынью, будто музыкою; для него чудом, благословением Божьим стало
приглашение от Ивана Николаевича Лопухина, профессора Петербургской академии
наук, отправиться после окончания университета в составе его экспедиции для
изучения географического, геологического, этнографического и биологического
состояния российских провинциальных краев – от Санкт-Петербурга до Урала.
Однако накануне отъезда Леонтий Брагин простудился и слег, а
когда поднялся на ноги, экспедиция была уже в пути.
Наведя справки в Нижнем, он понадеялся, что сможет
перехватить Лопухина в городке Василе, где Волга встречается с Сурой и где
профессор планировал недолгую остановку. Сговорившись с хозяином торговой
расшивы, Леонтий в полдень холодного августовского дня прибыл на борт. Однако
погода на глазах испортилась, и хозяин остерегся сниматься с якоря. Он оказался
прав, ибо к вечеру разыгрался настоящий шторм.
Леонтий спустился в трюм, вынул из дорожной котомки походный
подсвечник, чернильницу с крышечкой, очинил поострее перышко, разложил тетрадки
и бойко застрочил, занося на бумагу все, что узнал от хозяина постоялого двора,
когда из-за распутицы застрял на два дня близ Владимира. Работал за полночь.
Как вдруг Леонтий поднял голову. В плеске воды и шуме ветра ему вдруг явственно
почудился крик.
Прислушался. Встал, отодвинув сундучок, служивший ему
столом.
В тесном трюме полутемно, ничего не различить, кроме звуков
шторма. Должно, показалось.
Леонтий отложил вконец затупившееся перо и с удовольствием
распрямил замлевшие, перепачканные в чернилах пальцы. Спаси Христос, все
хорошо. И на душе полегчало. Правда, в ушах так и звенит крик… тот жалобный
зов! Он наскоро помолился, потом скинул камзол, рубаху и штаны и, завернувшись
в легонький тулупчик, оставшийся от отца, улегся на тюках с кожей, шерстью и
льном, которыми была нагружена расшива.
Едва рассвело, как его разбудили беготня и суета на палубе.
Торопливо одевшись, Леонтий поднялся наверх.
Шторм утих, будто его и не было. Расшива медленно двигалась
по течению, распуская паруса. Занимался ясный рассвет. Печорский монастырь на
траверзе правого борта сверкал куполами на зеленом берегу, в скрещении белых,
серебряных, ослепительных солнечных лучей. С восторгом перекрестившись и
сотворив поклон чудному видению, Леонтий пошел по палубе туда, где толпились
люди. И блаженная улыбка сошла с его лица.
…Ее заметили, когда капитан велел сниматься с якоря. Она
висела на якорном канате, слегка поднимаясь над водой, намертво вцепившись в
него заледенелыми руками, а вокруг пояса была охвачена длинной полосой тонкого,
но прочного шелка. Наверное, отчаявшись дождаться спасения, она в последнем
проблеске сознания смогла привязать себя к канату. Так ее и вытащили вместе с
якорем.
Люди снимали шапки, крестились. Тяжелое молчание царило на
палубе.
– Может, на лодке переправлялись? – наконец решился кто-то
нарушить тишину. – В такой-то шторм – верная погибель! Бедняжка, кричала
небось, звала. А мы… Упокой, Господи, ее душу!
«Это она кричала! – вдруг понял Леонтий. – И я слышал ее.
Слышал! Боже мой!»
Он растолкал судовщиков, упал на колени в порыве раскаяния и
отвел с лица утопленницы мокрые темные пряди.
Белое, строгое лицо открылось ему. В синеву бледные губы.
Окоченелая шея…
Он провел кончиками пальцев по мраморной щеке, ледяной шее.
И сильнее молнии вдруг пронзил его легчайший трепет пульса в голубой жилке!