А что мог предпринять в своем положении несчастный Николай Фомин, который неожиданно для себя и окружающих влюбился в ГОСТЬЮ ИЗ ТРИДЦАТОГО ВЕКА НАШЕЙ ЭРЫ?!
Он знал о ней лишь то, что имя ее было Вика, что работала она в некоем немыслимом Институте виртуальной истории, а на каком-то этапе своей трудовой биографии вплотную занималась «делом Тимофеева»… Но применимы ли глаголы в прошедшем времени к человеку, даже прадеды с прабабками которого еще не появились на свет? Когда еще нарекут ее Викой, когда еще она будет работать… Ее десятиминутный визит во вторую половину двадцатого века был приурочен к первому и последнему испытанию народным умельцем Виктором Тимофеевым реструктора – прибора, являвшего опасность для человечества и потому лично и добровольно уничтоженного создателем. В памяти самого Тимофеева осели немногие детали события: облако золотых волос, серебряный голосок, говоривший сущую нелепицу, вполне современные джинсы… И ничего более. Однако Фомину хватило этих десяти минут, чтобы лишиться привычного душевного равновесия.
– Ну чем я тебе помогу… – пробормотал Тимофеев. – Тридцатый все же век.
– Я знаю, – отвечал Фомин. – Спасибо, друг.
– Витя! – донесся до них голос девушки Светы. – Немедленно окунись в воду, а то сгоришь!
– Иду! – отозвался Тимофеев и виновато поглядел на Фомина. – Может, пойдем вместе, а?
– Да нет. А ты иди. Тебя ждут. Тебя есть кому ждать…
Понурившись, Тимофеев побрел к возлюбленной. Впервые в жизни он испытал какую-то неловкость от своего счастья. Это счастье озаряло ему жизнь, слепило глаза и порой мешало видеть, что не всем на белом свете так же хорошо, как и ему. И он проглядел беду лучшего друга.
3. Что сказала девушка Света
– Ну вот, – сказала девушка Света, легко касаясь прохладной ладошкой его кожи. – Плечи у тебя уже подрумянились. Скоро ты, Витенька, облезешь и станешь пятнистым, как ягуар.
– С Николаем плохо, – мрачно промолвил Тимофеев. – Он влюбился.
– Ты, наверное, хотел сказать – с Николаем хорошо? – И без того яркие глаза-сапфиры засияли сверх всякой меры. – Как интересно! В кого?
– Ты не знаешь, – сказал Тимофеев. – И это совершенно безнадежно.
– Безнадежно? – усомнилась девушка. – Для Фомина? Да Софи Лорен и та бы не устояла!
– Зачем ему эта бабушка? Все гораздо сложнее. Для него это все равно что влюбиться в Венеру Милосскую.
– Тимыч! – жизнерадостно верещал Лелик. – Посмотри, какой я Орка, кит-убийца!
[2]
Всем ноги пооткусываю по самые уши!
– Не говори никому об этом, – попросил Тимофеев Свету. – Николаю и без того тошно. А тут все полезут с сочувствиями. И никто ему не поможет.
– Даже ты?
– Кажется, даже я. Но сидеть сложа руки тоже стыдно: товарищ в беде. Пойду я домой, Светик. Может быть, что и придумается.
– Я с тобой, – решительно сказала Света.
– Нет, нет! – запротестовал Тимофеев. – Останься, пожалуйста! У тебя получается такой красивый загар, а когда еще нам выпадет такое лето?
– Тебе нравится мой загар? – чуточку смущенно и, однако же, не без гордости спросила Света.
– Ужасно! – со щенячьим восторгом признался Тимофеев. – Мне невозможно повезло, что я встретил тебя. Мне вообще невозможно везет. – На его лицо снова набежала тень. – Должно быть, за счет других…
Добравшись домой, мокрый от пота, он первым долгом врубил на всю катушку холодильник, работавший по совместительству кондиционером. Вскоре по комнате загулял морозный ветерок, на оконном стекле начала оседать влага. Тимофеев придвинул к дивану стол, разложил перед собой чистые листы бумаги и сел в позу полулотоса, как учил его медитировать Фомин. Полный лотос ему никак не удавался, а значит – и не было максимальной самоотрешенности. В голову лезла всякая дичь. Вдобавок Тимофеев сильно отвлекался на воспоминания о девушке Свете, о том, какая она красивая и добрая. И что Фомин нашел в этой Вике, что ему там пригрезилось?.. Раздосадованный на свою несобранность, Тимофеев выпростал из полулотоса затекшие ноги, прошел к холодильнику, достал оттуда кусок окаменевшего, со слезой, адыгейского сыра и съел, запивая чаем из вечногорячего, в нарушение каких-то правил термодинамики, самовара. Потом вытер пальцы о полотенце, сотканное из ориентированных силовых полей, и несколько раз стукнул себя кулаком по лбу. Ничего не помогало.
«Был бы я врач, – сердито думал Тимофеев, – сочинил бы какую-нибудь микстуру от безнадежной влюбленности… Нет, не надо. А если бы ее случайно проглотил я сам и разлюбил Свету?! Ужас какой. Бывала же со мной подобная перепутаница… Не хочу. Но тут полная безнадега. И как-то надо убедить Николая, что они друг дружке не подходят. Что, если допустить их сердечный союз, то не пройдет и месяца, как пресловутая Вика будет закатывать истерики, метать в него тарелки и бегать из дома к мамочке. Так, судя по литературе и кино, ведут себя все взбалмошные жены. А он, как человек предельно сдержанный, будет молча, стиснув зубы, страдать, терпеть унижения, прослывет подкаблучником и умрет в сорок лет от инфаркта. Не хочу я чтобы мой лучший друг умирал раньше меня! А сам я твердо намерен прожить двести лет. Повезет – так и дольше, а везет мне, следует отметить, баснословно…»
Пока он раздраженно слонялся по комнате, руки его как бы непроизвольно захватывали кое-что из попавших в зону досягаемости и лишенных какой бы то ни было взаимосвязи деталей. Время от времени Тимофеев ловил себя на том, что пытается приладить к полуразобранной кофемолке шестеренку, которую подобрал на улице еще прошлой осенью. Но желания вникать в маленькие прихоти своих конечностей не было, и он продолжал хаотические блуждания в надежде, что случайно удастся набрести на единственно верный путь к спасению Фомина. При том он ни на миг не переставал ворчать на самого себя. Если бы кто-то задался высокой целью изучить физиологию процесса изобретательства, в Тимофееве он нашел бы самый благодатный материал для исследований. И, вероятно, не без удивления обнаружил бы, что далеко не последнюю скрипку здесь играет туповатый на вид спинной мозг, захватывающий власть над телом в моменты чрезвычайной загруженности головного. Это даже не интуиция, а какие-то подспудные, архидревние двигательные рефлексы, затюканные высшими эмоциями и безнадежно дремлющие в человеке с оставшихся далеко за пределами его генетической памяти времен массовых открытий. Именно они побудили еще кистеперую рыбу изобрести, как она могла бы написать в формуле изобретения, «способ существования, отличающийся тем, что для жизнедеятельности используется газовая смесь, в дальнейшем именуемая воздухом, в сочетании с передвижением посредством плавников по твердой, лишенной водного покрова, поверхности, в дальнейшем именуемой сушей». А что они вытворяли с первобытным человеком, который был отнюдь не обременен интеллектом! Они скинули его с насиженного дерева, зачем-то лишили такого удобного в диком быту хвоста, принудили хватать все, что под лапу попадается – вот он, момент истины! – и прилаживать к делу. Добывать огонь, затравливать мамонта, вытесывать каменный топор… Но человек взрослел и умнел. Он погружал себя в искусственно созданную среду собственных открытий, которые стремительно мельчали, вырождаясь в рацпредложения – порой ненужные, и все меньшее поле деятельности оставалось реликтовому рефлексу. Не оный ли рефлекс удостоился пренебрежительной клички «фантазия»?.. Вскоре сделалось хорошим тоном походя пинать его, загонять вглубь, вуалировать и скрывать, как стыдный атавизм. И вот уже фантастику записали в жанры третьего сорта, фантазеров – в блаженные, изобретателей – в чудаки. Вспомним: ведь и Тимофеев слыл в кругу друзей изрядным чудаком, и мнения этого не придерживались лишь девушка Света и Николай Фомин. И врожденный, исконно присущий живому существу рефлекс задремал, отчаявшись дождаться благодарности от разума, им же выпестованного. И трудно стало пробудить его от миллионолетней дремоты. А надо… Потому и пошли плодиться и размножаться всевозможные теории решения изобретательских задач, густо замешанные на фантастике, с которой в сумятице буден как-то позабыли содрать ярлык пересортицы. Потому и приобрело слово «чудак» уже не ругательный, а, скорее, ласкательный смысл. Но спит обиженный прогрессом рефлекс. Чуть приоткроет дремотно-мутный глаз, чутко зыркнет по сторонам, потянется, зевнет – и заработали на благо человечеству электроны, и расщепилось во вред ему же атомное ядро… А рефлекс опять уснул – до лучших времен.