После этого тетя Сельма снова стала говорить о Танжере, о вольготной жизни, о базарах и нарядах, называя Имчук крысиной дырой, и частенько пересаливала рагу, лишая Слимана не только своих любовных дарований, но и кухарочьего мастерства. Как-то раз она надела хаик, прошла через двор на каблуках и хлопнула дверью, не удостоив даже взглядом своего мужа, который плакал, закрыв лицо руками, в тени гранатового дерева. Накануне она обнажила грудь и призналась моей матери, немного театрально, но с подлинным величием: «Он ранил меня сюда! Здесь кровоточащая рана!» Словно целое поле пшеницы загорелось в разгаре мая, подумала я.
* * *
Дрисса мне представила не тетя Сельма, а композитор, чье имя я узнала позднее, — Римский-Корсаков. Тот, кому еще только предстояло стать моим господином и палачом, проявил себя как блестящий кардиолог. Он недавно вернулся из Парижа и в свои тридцать лет был нервным и утонченным. Не думаю, что он привлек бы мое внимание, если бы легкомысленная девица по имени Айша не села за рояль на званом вечере в одной богатой семье квартала Маршан.
[27]
Она сыграла «Шахерезаду» по памяти, как сама же и сообщила. Раньше я никогда не видела, как играют на рояле, — громадном ящике, занимающем четверть гостиной, и тем более я не знала имен композиторов. Но мне сказали, что в среде, гордящейся своей высокой культурой, в основном позаимствованной из Франции, я приобщусь к искусству.
Сидя на диване в окружении полуаристократок-полукуртизанок, Дрисс отпускал нескромные шутки, так что девицы прыскали со смеху, хоть и старались показать, что шокированы. Мужчины курили стоя, похожие, как один, — с розой или гвоздикой в бутоньерке, с острыми усиками, подвитыми вверх на турецкий манер, с грациозным изгибом талии. У некоторых было брюшко, жирные и волосатые пальцы. Кто-то курил сигару.
Когда настало время отведать изысканных сладостей, тетушка Сельма, обносившая гостей, каждому уделила ласковый взгляд или ненавязчивый комплимент. Задевая меня полой своего бордового кафтана, она шепотом сообщала, что Икс — наследник крупных поместий в Рифе, а Игрек — один из членов влиятельной семьи Махзен.
Не все были андалузцами или чорфа,
[28]
или коренными танжерцами. Когда тетушка снова подошла ко мне, я нетерпеливо вздохнула. Она рассмеялась: «Открой глаза и уши, — ласково прошептала она мне. — Тогда не умрешь дурочкой. Кто знает, может быть, я скоро выдам тебя замуж за кого-нибудь из этих денежных мешков», — добавила она сурово и серьезно. Я была не уверена в своей юбке с воланами и уж тем более в туфлях. Большинство женщин сменили туфли без задников и традиционный костюм на изящные лодочки и платья, облегающие вверху и расширяющиеся внизу, ткань которых казалась мне богатой, но шершавой. Все виляли бедрами. Я чувствовала себя совсем уж провинциальной и сердилась на себя за это. Мне было неловко, и капли пота катились по моей спине от шеи до простеньких целомудренных трусиков.
На одном из таких вечеров Дрисс взломал мою дверь. Я была в кухне, попивала гранатовый сок и остывала, вытирая шею и грудь столовой салфеткой, как вдруг вошел он.
Секунду Дрисс стоял на пороге молча, потом пробормотал: «Господи, что за драгоценность!», увидев, что я застыла под его взглядом, как кролик под лучами фар.
— Извини! Я пришел за льдом. Я не хотел тебя напугать.
— Но…
Он открыл холодильник, вытащил из морозильника поддон и стал вынимать кубики льда:
— Не знаешь, где у хозяйки миски?
— Нет… я не отсюда!
Он обернулся и громко засмеялся:
— Я тоже не отсюда. У тебя есть имя, я надеюсь?
— Бадра.
— Ах, луна! Та, что вызывает головную боль и галлюцинации!
Он встал прямо передо мной, держа в руках фарфоровую миску с кубиками льда.
— Мать запрещала мне спать при свете полной луны. Так как я любил нарушать ее запреты, она раз в месяц обмазывала мне голову протертыми кабачками — ее патентованное лекарство! — и ставила тазик у кровати, потому что меня тошнило. Во всяком случае, это красиво — с такой пунктуальностью заставлять человека страдать!
До Дрисса никто не держал подобных речей о наших дорогих матерях.
Он шагнул ко мне, и я в ужасе прижалась к стене:
— Я испугал тебя? У тебя такое имя, что это я должен от тебя бежать!
И он ушел в просторную гостиную, освещенную люстрами, тяжелыми, как порок, царственными, как Версаль, гостиную, которую я увижу позднее, без Дрисса, на два шага опередив моего любовника Малика, который будет десятью годами моложе меня.
Через пять минут тетушка Сельма обнаружила меня на том же месте, в кухне, застывшую и бледную.
— Что с тобой случилось? Ты что, увидела Азраила, ангела смерти!
— Нет, все в порядке. Здесь слишком жарко!
— Так прогуляйся по риаду.
[29]
Ты ведь любишь цветы и приятные запахи, там тебе понравится.
Мне и вправду понравилось. Я в жизни не видела такой роскоши растений, такой вакханалии цветов. Б воздухе витали ароматы, в букете и одинокие, и по-братски единые с другими ароматами, ни название, ни точной природы которых мне не удавалось узнать. Это были городские цветы, не встречавшиеся в деревне, они были предназначены для того, чтобы радовать глаз, тогда как растения в моих краях имели ценность лишь в силу своей съедобности; мы часто щипали их прямо в поле, как овцы. Я пришла в восторг при виде живой изгороди: белые розы готовы были воспламениться, склоняясь на клумбой с дикой мятой и шалфеем. Я подумала, что садовник, объединивший столько контрастов, должно быть, редкий безумец.
Конечно, именно там Дрисс меня и обнаружил. Именно там он взял мои ледяные руки в свои ладони. Именно там поцеловал кончики пальцев. Я дрожала от росы позднего часа, широко раскрыв глаза, с пылающей головой, а он, повернув мои руки, стал целовать ладони в полном молчании. Впервые в жизни я держала в руках целое состояние — голову мужчины. Он ничего не говорил, губы его были одновременно и нежными, и горячими, и легкими. Ни капли похоти. Все было совершенно: небо над нами, тишина, огромная, как мир, затаенное дыхание ночи. Почему он сделал это со мной?
Конечно, мне захотелось плакать. Конечно, я запретила это себе.
Он поднял голову, еще полминуты удерживал мою руку, а потом ушел в своем белом костюме; шаги его шелестели по гравию аллеи, длинной, как моя жизнь, которая еще только начиналась. Когда он переступил порог широкой застекленной двери гостиной, я начала стареть. Неумолимо.
Я долго была в саду. Одна. Без тела. Без мужа. Без детей. Я услышала, как Римский-Корсаков вновь начинает свою партитуру, темную и сладкую, под пальцами Дрисса. Тетя Сельма рассказала мне об этом позднее, когда мы вернулись домой и остались одни, как две вдовы. Во всяком случае, Я себе напоминала вдову. Она, что-то наспех ответив на мои вопросы, сказала, что не спать по ночам очень вредно для цвета лица.