В день отъезда Наташа, провожая мать и Лили, спустилась вниз, к парадному входу. Там их уже ждало такси, чтобы отвезти на вокзал, откуда они оправлялись поездом в Гавр, где должны были сесть на трансатлантическое судно. Мисс Гордон, державшая ребенка на коленях, передала его матери. В материнских объятиях кроется многое. Это и защита, но это может быть и ловушкой.
На щеках Ксении розовел нежный румянец, взгляд был внимательным. На ней было платье цвета слоновой кости с короткими рукавами, которое подчеркивало ее красивую фигуру с тонкой талией, и маленькая соломенная шляпка, украшенная шелковым цветком. «Можно подумать, что она выходит замуж», — подумала Наташа. Внезапно мать показалась такой слабой и беззащитной, что Наташа стала лихорадочно подыскивать слова, чтобы успокоить ее, но не нашла. Потом они попрощались. Стоя на тротуаре и глядя вслед отъезжающей машине, которая вскоре скрылась за поворотом, Наташа почувствовала, как исчезает опора, без которой она становится все легче и легче, как сорванный с дерева, носимый всеми ветрами лист.
Только спустя две недели она оказалась под аркой улицы Риволи и стала искать вход в галерею. Небо от жары было белым, как раскаленная сталь. Несмотря на близившийся вечер, было очень душно. Воняло сточной канализацией и расплавленным асфальтом. Сидя на террасах кафе, клиенты обмахивались всем, что попадало под руку. Большинство парижан давно уехали из города. Наташа и тетя Маша тоже на днях должны были поехать на юг, туда, где провели все военные годы, так что это у нее была последняя возможность увидеть, какой еще отравленный подарок приготовила для нее мать. Она открыла двери галереи. Раздался звонок.
Читать имя фотографа не имело смысла. Это была ее первая встреча с отцом. Встреча посредством черно-белых фотографий. Двадцатые годы со всей их беззаботностью, фривольностью, смелостью. Она почувствовала, как струйки пота заскользили по шее. Кровь тяжело стучала в висках.
Забравшись в парижский фонтан, подняв платье до середины бедер, молодая женщина с прилипшими ко лбу светлыми прядями смеялась, глядя на свои тонкие ноги. Капельки воды блестели на лице и руках. Она нарушала общественный порядок с непосредственностью ребенка, и ее радость передалась мужчине, который на нее смотрел. Понимание, этот абсолютный дар, ясность взгляда будто струились в объектив и были адресованы только одному человеку. Каждый кадр, каждый блик света были доказательством любви. Художник открывал зрителю всю сердечность их связи. С бьющимся сердцем Наташа подумала, что в этом есть одновременно и бесстыдство, и великодушие. Ее мать молодая женщина, как и другие. Или все же нет, не такая, как все. Особенная. Непостижимая.
Наташа не могла себе запретить наблюдать украдкой, как реагируют другие посетители на работы ее отца. Они тоже улыбались. Хорошо разбирающиеся в искусстве принимались рассуждать о качестве снимков. Пожилой мужчина что-то с пылом объяснял собеседникам, размахивая руками. Композиция, выбранная совершенно произвольно, была гармоничной: колокольня церкви, решетка сада, закрытого на ночь, переплетение теней, неразличимый силуэт вдали. Все это смотрелось как случайная композиция, и в то же время ни одна деталь на фотографии не была лишней. Так снимать мог только мастер, не говоря уже о затраченном труде в лаборатории, который всегда оставался за кадром. Внезапно девушка ощутила жгучее желание снять все фотографии и унести с собой, чтобы спрятать их от нескромных взглядов, которые стали казаться ей бесцеремонными, и самой смотреть на них долгими ночами, пытаясь разгадать тот тайный код, который связывал Ксению Федоровну Осолину и Макса фон Пассау, стать единственным свидетелем их жаркой, как тот летний день, страсти. Страсти телесной и духовной.
— Мадемуазель, извините, но мы уже закрываемся, — негромко и почтительно произнесли рядом с ней, возвращая ее к действительности.
Повернувшись, она увидела, что осталась в галерее одна. На улице стало темно, как ночью.
— Боюсь, что скоро начнется сильная гроза, — добавил пожилой мужчина, глядя в окно. — Вы вся вымокнете.
«Гроза — это хорошо», — подумала Наташа, нуждаясь в таком лекарстве от разрывающей череп головной боли, от кислого привкуса на языке, от смятения чувств.
— А его фотография у вас есть? — неожиданно для себя спросила она.
— Макса фон Пассау? — удивился он.
— Да. Я хотела бы… Может быть, в каком-нибудь каталоге?
Сердце выскакивало у нее из груди. Она должна была его увидеть. Здесь и сейчас.
— У меня есть кое-что получше, чем в каталоге. Есть его автопортрет. Он хранится в моем кабинете.
Приоткрытое, выходящее во двор окно позволяло проникать воздуху, пахнущему серой. На стенах висели фотографии. Вид парижских крыш в сумерках. Маленькая девочка в белом платье играет в классики. Заходы и восходы солнца. Наташа была уверена, что это работы других мастеров. Чего-то им не хватало, но она не знала, чего именно. Хозяин галереи выдвинул ящик стола из инкрустированного дерева. Он достал толстую подшивку журналов, положил ее на стол и наклонил настольную лампу, чтобы свет падал на нее.
— Датируется 1927 годом. Тут целая серия. Он сделал ее перед возвращением в Берлин.
Год рождения Наташи. Она закрыла глаза. Дышать стало трудно. В первый раз она увидит лицо своего отца. Она ничего о нем не знала — каков его рост, телосложение, цвет волос, глаз, звук его голоса. Зато ей уже открылось многое другое: чувствительность, талант, великодушие. Она хотела бы остаться свободной от этой нарождающейся привязанности, отвернуться, остаться суровой и непроницаемой. Но было слишком поздно. Она попала в капкан. Ее любопытство оказалось сильнее. Вот, значит, каким оказался прощальный подарок ее матери — она показала ей их встречу, встречу ее родителей еще до невзгод и незадолго до разлуки.
Наташа вытерла взмокшие ладони о хлопчатобумажное платье и сделала шаг вперед.
Третья часть
Берлин, июнь 1948
Одной ногой Феликс нервно постукивал по паркету. Чтобы успокоиться, он сжал руками подлокотники кресла. По другую сторону стола сидел адвокат и озабоченно, слегка прикрыв ресницы, смотрел на него.
— Процедура будет долгой, господин Селигзон, — заявил он. — Другая сторона настаивает на том, что дом приобретен по рыночной цене согласно договору купли-продажи.
— У матери не было выбора, — с горечью отрезал Феликс. — Превосходство арийской расы и национализм были навязаны сверху. Равно как и организованный грабеж. Все страны, оккупированные Гитлером, испытали это на себе. Нас никто не спрашивал, чего мы хотим. Никогда моя мать не продала бы магазин по своей воле. Какая уж тут купля-продажа? Эта сделка недействительна, не так ли? Разве не таков подход американских юристов?
Собеседник вздохнул. Солнечный свет заливал комнату. Эрих Хоффнер жалел, что листва, которая создавала благодатную тень, уже опала с деревьев. Но и занавешивать шторы среди дня он тоже не хотел. Папки с делами стопкой возвышались на его столе. По самым скромным подсчетам, убытки евреев в Европе составили более восьми миллиардов долларов, но юрист был убежден, что возместить их законным хозяевам будет не так-то просто.