Даже на наших велосипедах.
В доме на Вермдё стоит Виктория Бергман, она рассматривает фетишистские фигурки на стене гостиной.
Грисслинге – это тюрьма.
Ей нечем заняться, сутки ощущаются как мертвые. Время течет сквозь нее, словно капризная река.
В иные дни она не помнит, как просыпалась. В иные – не помнит, как спала. Некоторые дни просто стерлись из памяти.
Иногда она читает книги по психологии, подолгу гуляет, спускается к воде возле морских купален или отправляется по Бабушкиной дороге к шхерам, потом – по автомагистрали 222, почти по прямой к дороге Вермдёледен, где поворачивает на круговом перекрестке и возвращается. Прогулки помогают ей думать, а ощущение прохладного воздуха на щеках напоминает: у нее есть границы.
Она – не весь мир.
Она снимает со стены маску, похожую на Солес из Сьерра-Леоне, надевает на себя. Дерево пахнет крепко, почти как духи.
Внутри маски таится обещание другой жизни, кого-то другого, чьей частью – Виктория точно знает – она никогда не сможет стать. Он приковал ее к себе.
Сквозь узкие прорези едва видно. Она слышит собственное дыхание, ощущает, как оно, теплое, возвращается назад и влажной пленкой ложится на щеки. В прихожей она становится перед зеркалом. Из-за маски ее голова кажется меньше. Словно у нее, семнадцатилетней, лицо десятилетки.
– Солес, – произносит Виктория. – Solace Aim Nut. Теперь мы с тобой близнецы.
В этот момент открывается входная дверь. Он вернулся с работы.
Виктория сдергивает с себя маску и несется назад, в гостиную. Ей не позволено трогать его вещи.
– Чем занимаешься? – Голос у него неприветливый.
– Ничем. – Она вешает маску на место. Слышит, как скрипит подставка для обуви, как деревянные вешалки, качаясь, постукивают друг о друга. Потом – его шаги в прихожей. Она садится на диван, рывком придвигает к себе газету, лежащую на столе.
Он входит в комнату.
– Ты с кем-то говорила? – Он оглядывает комнату, швыряет портфель на пол возле дивана и снова спрашивает: – Чем занимаешься?
Виктория скрещивает руки и смотрит на него. Она знает, что это лишает его душевного равновесия. Она с наслаждением видит, как в нем нарастает паника, с какой нервозностью он постукивает по подлокотникам кресла, ерзает и не может вымолвить ни слова.
Но через некоторое время ее охватывает тревога. Она замечает, что его дыхание участилось. Его лицо как будто сдается. Оно теряет цвет, скукоживается.
– Что нам делать с тобой, Виктория? – обескураженно говорит он и прячет лицо в ладони. – Если психолог не приведет тебя в порядок в ближайшее время, я не знаю, что предпринять, – вздыхает он.
Она не отвечает.
Она видит, что Солес стоит и молча смотрит на них.
Они похожи друг на друга – она и Солес.
– Спустись, пожалуйста, и затопи баню, – решительно говорит он и поднимается. – Мама уже на кухне, так что скоро будем ужинать.
Должно же быть какое-то спасение, думает Виктория. Рука, которая протянется из ниоткуда, схватит ее и выдернет из этого дома, или ноги станут достаточно сильными, чтобы унести ее далеко отсюда. Но она забыла, как это – уходить, забыла, как у людей появляется цель.
После ужина она слышит, как мать шумно возится на кухне. Вечно подметать мусор, вытирать пыль и заниматься делами, которые никогда никуда не приведут. Сколько ни убирай, кухня всегда выглядит одинаково.
Виктория знает, что все это – нечто вроде пузыря безопасности, куда мать может вползти, чтобы не видеть того, что происходит рядом с ней, и особенно громко гремит кастрюлями, когда Бенгт дома.
Она спускается по лестнице в подвал, видит, что матери снова не удалось вычистить щели в ступеньках, где так и осталась хвоя от новогодней елки.
Бенгт срубил эту елку в заповеднике Накки. Он тогда сказал, что это идиотизм – устраивать природный заповедник так близко к большому городу. Это имеет обратный эффект, тормозит развитие инфраструктуры и застройку района. Только тянет на себя деньги и стоит на пути у общества с высокой деловой активностью.
И елка стояла здесь все Рождество в знак протеста.
Виктория спускается в баню, раздевается и ждет его.
Снаружи – февраль и ледяной холод, но здесь, в бане, температура подбирается к девяноста градусам. Новый банный котел весьма эффективен – Бенгт хвастался, что подключил его к электросети в обход правил. У него нашелся какой-то приятель в электрической компании, который подсказал ему, что нужно сделать. Бенгт потом с гордостью объяснял ей, как обманул коммунистов, которые не понимают, что электроиндустрия должна быть передана в частные руки.
А также медицина и общественный транспорт.
Однако его гениальная идея пованивала.
Перед баней тянулась сточная труба из кухни. Труба спускалась в подвал, и жар от нового котла усиливал запах отбросов.
Воняло луком, объедками, кровяными хлебцами, говядиной, свеклой и прокисшими сливками – все смешивалось с запахом, напоминавшим бензин.
Наконец он спускается к ней. У него печальный вид. На другом конце трубы мать моет посуду, а тут он снимает с себя полотенце.
Она открывает глаза: она стоит в гостиной, ее тело обернуто полотенцем. Она понимает, что это снова произошло.
Она выпала из времени. Промежность болезненно натерта, руки затекли. Она благодарна, что ей удалось отключиться на несколько минут или часов.
Солес – на своем месте, на стене гостиной, и Виктория в одиночестве поднимается к себе. Садится на кровать, сбрасывает полотенце на пол и скрючивается на кровати.
Лежа на боку на прохладной простыне, она смотрит в окно. От февральской стужи стекла едва не трескаются; она слышит, как стекло жалуется в жестких объятиях минус пятнадцати.
Разделенное на шесть частей венецианское окно. Шесть картин в рамочках, где сменяются времена года с тех пор, как она вернулась домой. В двух верхних она видит верхушки растущих перед домом деревьев, в средних – соседский дом, стволы деревьев и цепи ее старых качелей. В нижних рамках видны белые сугробы и красное пластмассовое сиденье качелей, которое ветер мотает взад-вперед.
Осенью там была пожухлая трава и листья, которые умерли и опали. А с середины ноября все засыпал снег, который каждый день выглядел по-разному.
Только качели не меняются. Висят на своих цепях за шестью рамками венецианского окна – решетки, покрытой кристалликами льда.
Улица Гласбруксгренд
Осень простерлась над заливом Сальтшён, завернула Стокгольм в одеяло тяжелой прохладной сырости.
С Гласбруксгатан до Катаринабергет вверху и до самого Мосебакке внизу едва можно сквозь дождь разглядеть остров Шеппсхольмен. Кастелльхольмен, лежащий подальше, скрыт серым туманом.