— Ты преувеличиваешь…
— Нет, это действительно так… И они замыкаются на Майкле Вэлше, есть у тебя такой?
— Черт его знает, — ответил директор, — очень может быть, что и есть, знаешь, сколько их у меня… Только ради этого ты примчался ночью?
— Погоди, старина, погоди… Мы с тобою, по-моему, последний раз хитрили в Канзас-Сити, подсовывая друг другу содовую, чтобы не пить водку, которой нас там хотели накачать… Что случилось?
— Ты сошел с ума! — Директор даже закурил. — Как тебе не совестно? Я хитрю с врагами, и мне платят за это деньги, это мой бизнес, Джеймс, но я никогда не хитрю со своими, не говоря уже о друзьях…
Боу сунул в рот мятную сигарету, как и обычно, не стал прикуривать, снова полез за платком, скомкал его в кулаке, начал вытирать со лба и с шеи быстрые, похожие на слезы струи пота; потом тихо засмеялся.
— Хорошо, старина, ты так отменно ответил, ты же всегда был у нас самым ловким… Я все понял… Я понял теперь все…
— Что ты понял, Джеймс?
Он спросил это так, что Боу вдруг испугался; зачем я полез в это дело, подумал он, старая дружба, братья по колледжу, сентиментальная блевотина! Он ведь и от меня откажется так же легко, как от Вэлша, будто это трудно узнать, кто его первый заместитель! И поручит собирать данные на меня, и попросит кого-то третьего, со стороны написать сценарий обо мне, пока эти данные идут к нему из его резидентур…
— Я понял то, — медленно ответил Боу, — что зря полез в это дело, потому что похож на слона в лавке, где торгуют китайским фарфором… Вы ювелиры, а я в детстве объезжал коней…
— Именно поэтому я и попросил тебя войти в дело, Джеймс, — прежним своим голосом, полным дружелюбия и простоты, заключил директор. — Мне надо, чтобы ты объездил диких испанских жеребцов. Мои ювелиры этого не сделают, а что касается фамилий, которые тебе попались из числа наших финансовых спрутов, то выкинь их из головы, ими занимаются другие люди, а скорее всего, это ловко состряпанная дезинформация, которую заглотнули мои мальчики, отдав за это изрядную сумму долларов из нашего годового бюджета… Если помнишь, я обещал тебе назвать акции, которые следует купить… Знаешь что, как самому близкому другу, посоветую тебе обратиться за информацией к Роберту Кару, это парень с хваткой, он даст точный совет, повторяю, ты застрахован от неудачи, я отвечаю…
57
19.10.83 (22 часа 40 минут)
В маленьком отеле, где остановился Степанов, жильцов было мало; все столы в ресторанчике свободны; два испанца, приехавшие сюда на заработки (официантам тут хорошо платят, местные жители оставили себе только самую высококвалифицированную работу), стояли возле бара, тягуче, по-собачьи зевая.
— Давайте устроимся возле окна, Мари, — предложил Степанов. — Если пойдет дождь, здесь станет так уютно и горько, что сразу захочется писать…
— А мне писать хочется, когда жарища.
— Каждому свое, — вздохнул Степанов. — Надо же, такие прекрасные слова начертать на воротах концлагеря…
— "Работа делает свободным" — тоже великолепно звучит; но и это пришпилили туда же мои единокровцы.
— Я закажу Москву, поговорю с дочкой, — сказал Степанов, — и станем думать, как поступать дальше, у меня есть кое-какие новости…
— У меня тоже.
Степанов кивнул, поднялся, отошел к телефонному аппарату, установленному на маленьком столике возле бара, набрал международную, назвал московский номер, попросил барышню постараться соединить его поскорее, обратился к испанским официантам на своем варварском кастильском, поинтересовался, откуда они, те радостно затараторили, полагая, что встретили соплеменника, потом, когда Степанов объяснил, что он русский, бывал в Испании, любит их страну, защелкали языками, начали стремительно готовить салат, томатный сок и кофе.
Вернувшись, Степанов сел напротив Мари, спросил:
— Вы что такая грустная?
Та досадливо мотнула головой, рыжие волосы небрежно упали на лоб.
— Я грустная потому, что мне звонить некуда…
— А папа?
Она вздохнула, повторив с невыразимой нежностью:
— Папа… У вас сколько детей?
— Двое.
— Счастливы в браке?
— Живем врозь уже много лет…
— А с детьми как?
— Мои главные друзья…
— Как же у них сложились отношения с вашей подругой?
— У меня нет постоянной подруги…
— Яичницу себе готовите сами?
— И очень вкусную…
— Скоро заведете постоянную подругу, — убежденно сказала Мари, — у вас больные глаза.
Он отрицательно покачал головой.
— Нет.
— Да… Вы себя не знаете…
— Только человек самого себя и знает, остальные лишь угадывают его…
— Помните слова: где был самим собою я?
— Нет.
— "Пер Гюнт".
— По-русски все звучит иначе, — заметил Степанов. — Мы избалованы хорошими переводами, не обязательно знать подлинник… Теперь знаю… Это вы к тому, что Сольвейг отвечает: в надежде, вере и в любви моей?
Мари кивнула.
— Истинное лицо человека хранит тот, кто любит его… Любовь детей и любовь женщины — понятия разные.
— К счастью, мои дети — девочки.
Лицо Мари стало каким-то опустошенным, обозначились ранние морщины под глазами, скулы сделались крутыми, а лицо тяжелым, словно после трудного перехода в горах.
— Я тоже дочь и, только когда сама почувствовала усталость, а потом полюбила прекрасного человека, но не могу быть с ним и, значит, ощущаю страх за него, только тогда поняла отца… Он тоже вроде вас много лет готовил себе яичницу, стал толстым, обрюзгшим, морщинистым и ничего не успевал делать, перестал спать без снотворного… А потом рядом с ним появилась женщина, и он снова обрел свое истинное лицо… Раньше, после того, как он расстался с мамой, лица не было, маска была… А я и брат… Мы оказались…
Зазвонил телефон — длинно, без перерыва.
— Москва, — сказал Степанов и бросился к аппарату…
Мари посмотрела вслед ему с какой-то невыразимо горестной завистью, подозвала глазами испанца, попросила принести стакан "розе", самого сухого, желательно итальянского; прислушиваясь к монотонным степановским "алло", выпила медленными глотками терпкое, чуть с горчинкой вино и подумала: "Сила настоящей женщины — в умении ждать; консерваторши, одна Тэтчер чего стоит, мы больше верны устоявшемуся, самим себе. Поэтому-то лишь мы и можем звать мужчину к согласию с самим собою… Папа в долгу перед теми своими годами, когда был молод, отдавая себя мне и брату… А долг приходится оплачивать… И Гала нужна папе не для счастья, просто в ней он реализовал самого себя истинного, того, которого не сумел выявить через маму… Бедная, бедная мамочка не смогла себя сломать… А мы? Ну вот, снова я становлюсь собственницей, снова во мне начинает темно клокотать слово "мой"… Я привыкла к тому, что отец был только моим, и никогда толком не задумывалась, как ему горько просыпаться темными осенними ночами в своей мансарде и варить себе кофе, и садиться к столу за машинку, а потом уходить в редакцию, а оттуда в Сорбонну, потом возвращаться и жарить яичницу, включать телевизор, смотреть последние известия и снова садиться за машинку, а после брать снотворное, ложиться в мятую постель, и, если я не приеду и не вызову прачечную, в грязную, он ведь так увлекается, когда работает, ему не важно, как спать и на чем… А я жила своей жизнью и очень жалела маму, так уж заведено, маму всегда жалеют, писала репортажи, влюблялась, ездила по миру и знала, что у меня есть мой папа, когда же он позволил, чтобы о нем стала заботиться Гала, я разрешила себе жестокость… Маму, я так не судила, я щадила ее…"