— Это, как ни крути, больше, чем стоит теперь вся Вера, — заявляет беззаботно Валя. Потом подскакивает, подбегает к Пенчерьевскому, обвивает сзади его мощную шею и шепчет на ухо:
— Папа, можно мне получить пятьдесят рублей на новую горничную?
— Что-что? — говорит он, не отрываясь от доски. — Погоди, детка, погоди: я загнал этого английского мерзавца в угол, дай мне одну…
— Всего пятьдесят рублей, папа. Только посмотри, не могу же я теперь оставить у себя Веру.
Он поднял голову, увидел девушку, стоящую на коленях и обкорнанную, как приговоренный к казни, и рассмеялся.
— Неужели без волос ей нельзя следить за твоей одеждой и чистить обувь? Смотри лучше за своими картами, глупая девчонка.
— Ах, отец! Ты же знаешь, что нет! Всего пятьдесят рублей, пожалуйста. От щедрот моего милого batiushka!
[57]
— А, холера тебя возьми, не дадут покоя человеку! Ладно, пятьдесят рублей, и оставь меня в покое. В следующий раз ставь на кон что-нибудь не требующее возмещения из моего кошелька. — Он потрепал ее за щеку. — Вам шах, полковник.
Меня, как вы знаете, нелегко потрясти, но в тот раз, признаюсь, я вздрогнул. Причиной было не унижение милой девушки, как вы понимаете, хотя я и был тронут, но та веселая непринужденность, с которой они все это проделали, — эти две культурные дамы, сидящие в элегантной комнате, — будто играли на интерес или на фишки. Валя уже склонялась над плечом отца, подбадривая его в стремлении к победе, а Сара ленивыми движениями пальцев расчесывала срезанные волосы. Коленопреклоненная девушка поднялась, склонила свою обезображенную голову в низком поклоне и поплелась за дворецким прочь из комнаты. «Да уж, — думаю, — эта парочка произвела бы фурор в лондонском обществе». Обратите внимание, кстати: служанка стоила пятьдесят рублей, из которых стоимость ее кос составляла тридцать.
Разумеется, для них она не являлась человеческим существом. Мне уже довелось рассказывать вам кое-что о крепостных, и большую часть этих познаний я почерпнул в имении Пенчерьевского, где с крестьянами обращались хуже, чем со скотом. Самые везучие из них обитали в усадьбе и прислуживали в доме, но большинство жило в деревне — грязном, хаотично расположенном селении, обитая в бревенчатых хижинах, называемых «избы», входу которых такой низкий, что приходится скрючиваться в три погибели, чтобы попасть внутрь. Это отвратительные, вонючие сараи, состоящие из единственной комнаты с большой кроватью со множеством подушек, большой печью и «красным углом», где располагаются грубо намалеванные изображения святых.
Пища их воистину ужасна: по большей части ржаной хлеб, суп из капусты с ломтиком сала, квашеная капуста, чеснок, грубая каша, а в качестве деликатеса иногда подают огурчик или свеклу. И это имеют только обеспеченные. Напитки отвратительные: из перебродившего хлеба делают то, что у них называется «qvass»
[58]
(«он темный, он густой, чтоб сам ты стал хмельной» — приговаривают они), по особым случаям пьют водку, которая есть сущий яд. Они душу готовы продать за коньяк, но редко его добывают.
Примите во внимание жизнь в таком убожестве, полгода в испепеляющей жаре, полгода в невообразимом холоде и неподъемную работу, и вы, полагаю, поймете, почему эти люди такие забитые, грязные, грубые — прямо как наши ирландцы, но без жизнерадостности последних. Даже негры с Миссисипи чувствуют себя счастливее — на лицах этих крепостных никогда не увидишь улыбки: только угрюмое, терпеливое оцепенение.
И все перечисленное — еще полбеды. Мне вспоминается суд, который Пенчерьевский любил творить в амбаре на дворе усадьбы, и те простертые ниц жалкие создания, ползущие по земле, чтобы поцеловать край одежды хозяина, пока оный властелин назначал им наказания за допущенные провинности. Можете не верить, но так и было, я сам видел.
Судили местного собаколова. В зиму проклятьем каждой русской деревни становятся своры бродячих собак, представляющих настоящую опасность для жизни, и этому парню поручено было отлавливать и убивать их. За шкуру ему платили по нескольку копеек. Но он, судя по всему, отлынивал от работы.
— Сорок ударов палкой, — говорит Пенчерьевский. Потом добавляет: — В Сибирь.
При этих словах толпа, трясущаяся в дальнем конце амбара, подняла жалобный вой. Стоило одному из казаков замахнуться своей nagaika,
[59]
и вой стих. Женщина, чей сын ушел в бега, была приговорена к ношению железного ошейника; нескольким крестьянам, плохо работавшим на поле Пенчерьевского, устроили порку — кому палками, кому плетью. Юноша, которому поручили протереть в доме окна, начал работу слишком рано и разбудил Валю, за что его отправили в Сибирь. Той же участи удостоилась служанка, разбившая блюдо. «Ну вот, — скажете вы, — наш Флэши уже принялся загинать!» Ничего подобного: не верите мне, спросите у любого профессора русской истории. [XXV*]
Но вот что интересно — дай вы понять Пенчерьевскому, его дамам, и даже их крепостным, что эти наказания жестоки, они сочли бы вас сумасшедшим. Для них это была самая естественная в мире вещь. Ей-богу, я наблюдал, как казаки на дворе Пенчерьевского избивали палкой человека: несчастного, привязанного к шесту, полунагого, на леденящем холоде, молотили до тех пор, пока он не превратился в кусок окровавленного мяса с переломанными ребрами, — и все это время Валя стояла не далее как в десяти шагах, не обращая на экзекуцию ни малейшего внимания, обсуждая детали новой санной упряжи с одним из конюхов.
Пенчерьевский был абсолютно уверен, что его мужики живут хорошо.
— Разве не поставил я для них каменный храм с голубым куполом и позолоченным алтарем? Многие ли деревни могут похвастать таким, а?
Осужденных им на ссылку в Сибирь собрали в небольшой конвой под охраной казачих нагаек и готовили к отправке — их должны были вести в ближайший город, откуда ссыльные, присоединившись к другим таким же бедолагам, начнут свой долгий путь, который им предстоит весь проделать пешком. Хозяин лично пришел благословить своих осужденных, каждый из них обнимал его колени, вопия: «Izvenete, batiushka, venovat»,
[60]
на что Пенчерьевский кивал и говорил: «Horrosho».
[61]
Тем временем управляющий раздавал ссыльным гостинцы на дорожку от «Sudarinia Valla».
[62]
Бог знает, что там было — кожура от огурцов, наверное.
— Я к ним строг, но справедлив, по закону, — поясняет этот непостижимый орангутанг. — И за это они меня и любят. Видел кто-нибудь в моем имении кнут или butuks?
[63]
Нет, и никогда такого не будет. Если я наказываю их, то только потому, что без наказаний они станут ленивыми лежебоками, разорив меня и себя самих тоже. Кто они без меня? Эти бесхитростные души верят, что земля покоится на трех китах, плавающих в бесконечном океане! Что прикажете делать с таким народом? Вот встречаюсь я с лучшим и мудрейшим из них, старостой местной gromada,
[64]
который едет на своих droshky.
[65]
«Эй, Иван, — говорю, — у тебя оси скрипят, отчего ты их не смажешь?» Он, почесав в затылке, отвечает: «А скрип воров отпугивает, батюшка». Так что оси так и останутся не смазанными, если я не настучу ему по башке или казаки не выбьют из него дурь плеткой. И ведь он меня уважает, — при этом полковник пристукивает могучим кулаком по колену, — ибо знает, что я — хлебосольный человек и хожу с непокрытой головой, как и он сам. [XXVI*] И ведь я такой и есть, без обмана.