Бог войны, говорят, всегда принимает сторону сильнейшего
противника, и совсем не важно, справедливо ли это в глазах побежденных. Вообще
самое ужасное в войне то, что пока справедливость уравновесит наконец свои весы
и злодеи получат по заслугам, число невинных жертв растет неостановимо. И это не
только люди: военные и мирные, злые и добрые, пожившие и едва глянувшие на
белый свет. Вместе с погибшими гибнут плоды их трудов, их настоящее и будущее.
Вместе с людьми умирают их чувства, желания, надежды. Разбитые сердца умирают
для счастья.
И что бы ни творилось людьми и среди них с утра до вечера и
с вечера до утра в эти летние дни 1812 года на всем протяжении России от Немана
и до Урала, над всем этим главенствовала война; и как ни тщились русские,
французы ли думать, будто они сами распоряжаются своими жизнями, однако
старинную поговорку «Человек предполагает, а бог располагает» – ныне следовало
бы переделать на новый лад: «Человек предполагает, но располагает – война». Все
подчинялось ее прихотям!
Уж на что далека всегда была Ангелина от забот страны, в
которой жила, но и ее жизнь переменила война. И каждый день усугублял эти
перемены, как если бы время проводило на челе жизни глубокие, необратимые
морщины.
Ангелина заметила, что над ее гладенькой переносицей тоже
залегла напряженная морщинка, а кончики пальцев огрубели. Уж, наверное, месяц
она постоянно щипала корпию
[43]. Теперь этим занимались все дамы и девицы.
Особенно забавным казалось Ангелине сравнивать их прежние и теперешние
разговоры, и ежели прежде превосходство одной барышни пред другой было повито
аршинами кружев, украшавших ее наряд, то нынче оно возвышалось на охапках
корпии: кто больше? Сие нудное и не столь легкое занятие порою становилось нестерпимо.
Хотелось бросить все и убежать в тот единственный дом, где всегда весело и
беззаботно, где она была любимой и желанной гостьей, увидеть милых ее душе
мадам Жизель и Фабьена, однако вовсе не суровая бабушкина приглядка заставляла
Ангелину вновь и вновь трудить свои пальцы, а смутная, потаенная (она почти
стыдилась таких мыслей!) надежда: а вдруг именно эта щепоть корпии остановит
кровь, льющуюся из ужасной раны на груди сероглазого гусара… как бишь его?
Никиты Аргамакова, кажется?..
Впрочем, Ангелина лукавила даже перед собою. Ей вовсе не
было надобности напрягать память, чтобы вспомнить это имя: до двадцати почти
лет дожила она с нетронутым сердцем. Образ верного и нежного возлюбленного
(некое смешение Дафниса, Тристана, Ромео и кавалера де Грие в одном лице),
конечно, иногда тревожил ее душу, и Фабьен показался сперва этому образу вполне
соответствующим. И кто знает, не случись той роковой встречи на волжском
бережку, Ангелина могла бы полюбить пригожего француза лишь в благодарность за
то, что он так увлечен ею. Однако теперь… теперь она видела, что Фабьен –
милейший и добрейший человек, но бесхарактерный, даeт вертеть собою как угодно
и кому угодно, пляшет под любую дудку. Многие девицы желали бы такого супруга,
однако в душе у Ангелины (как и у всех женщин их рода!) жила тайная мечта о
сильном, властном муже, который способен укротить женское своенравие. Она уже
узнала такого мужчину и теперь, вольно или невольно, примеряла всякого
встречного на его манер. Правильнее будет сказать, что Ангелина безотчетно
искала во всех встречных черты Никиты Аргамакова, и ежели обратиться к
возвышенным сравнениям, то слова Княжнина «воспоминанием живет душа моя» были
ей весьма близки.
Повторимся, впрочем: мысли и чувства свои Ангелина скрывала
от себя самой, полагая, будто живет как живется… что наяву означало – под
диктовку двух богов: любви и войны.
* * *
Князь и княгиня Измайловы были натурами весьма деятельными,
и коли уж судьба, преклонные лета и неумолимая супруга не позволили Алексею
Михайловичу препоясаться на брань за Отечество, то он никак не мог оставаться
праздным толкователем военных событий, всякий день посвящая сопоставлению или
противопоставлению Барклая-де-Толли Кутузову. Пожертвования его на
нижегородское ополчение были самыми щедрыми: до тысячи рублей! И это в то
время, когда купцы вносили по сто, двести, триста… Всего, к слову сказать, в
Нижнем было собрано двадцать тысяч рублей – по тем временам сумма преизрядная.
Мужики измайловские, по указке сурового своего князя, ополчались исправно, несмотря
на некоторое уныние. В деревнях тяжелая пора, даже когда одного человека из ста
забривают в службу, и это в ту пору, когда окончены полевые работы. Что уж
говорить о нынешних временах, когда такое множество народу отрывали от земли в
разгар страды! Мужики-то не роптали – напротив, говорили, что все они охотно
пойдут на француза, и во время такой опасности их вообще всех следовало бы
ставить под ружье. Но бабы их были в отчаянии: стон и вопль стоял над
деревнями, так что многие помещики уезжали из своих вотчин, чтобы не быть
свидетелями сцен, раздирающих душу. Алексей же Михайлович от горя чужого не
отворачивался: почитая себя отцом крестьянушкам своим, вместе со всеми плакал
навзрыд, а потом смехом пытался развеять печаль, уверяя, будто горюют мужики оттого,
что свободны они отныне от своего барина – в солдатчине крепостные сразу
становились вольными!
Но пусть, говорил он, утешаются хотя бы тем, что ратников
теперь не бреют, как делалось прежде, когда набирали рекрутов: ведь без бороды
у русского мужика, по пословице, не лицо, а… ну, скажем мягко, то, что сзади.
И эти общие с народными слезы барина, и насмешка его над
самим собою (Алексей Михайлович уже лет сорок, со времен плена татарского,
бороды не нашивал), его прямота и человечность, вся его сухощавая фигура в
старомодном камзоле с кружевными манжетами, закапанными вином и воском, его
седая голова, по-старинному напудренная с примесью хрустального порошка,
отважный взор его не потускневших голубых глаз («Различак, плаве различак»
[44]
– звались когда-то эти очи… о, сколь давно сие было?), звонкий по-молодому
голос – все вселяло надежду и отвагу в сердца ополченцев и ратников. Странным
образом их князь всегда был потом вместе с ними в сражениях и вел их вместе с
их командиром.