Ли де Форест, знаменитый американский изобретатель, возлагал большие надежды на образовательный потенциал телевидения. Он полагал, что ТВ сможет даже сократить количество ДТП. “Можно ли вообразить, – вопрошал он в 1928 году, – более могущественный способ обучить людей искусству осторожного вождения по шоссе, чем еженедельная телевстреча с каким-либо честным дорожным полицейским, сопровождаемая показом диаграмм и фотографий?” К сожалению, таких программ на главных американских телеканалах никогда не бывало (и уж тем более в наше время, когда водители попадают в аварии из-за того, что сочиняют эс-эм-эс за рулем, и даже пилоты раскрывают лэптопы посередине полета) – и вовсе не из-за технических препятствий. Зато наблюдались ограниченность политического, культурного, законодательного языка и идеологии того времени, скоро превратившие американское ТВ в то, что Ньютон Майноу, глава Федеральной комиссии по связи США, назвал в 1961 году “обширной пустошью”.
От телевидения, как прежде от радио, ожидали радикального преобразования политики. В 1932 году Теодор Рузвельт-младший (сын будущего президента США, в то время генерал-губернатора Филиппин) предсказывал, что телевидение “оживит интерес нации к тем, кто направляет ее политику, да и к самой политике”. Это, по мысли Рузвельта, приведет к “более осмысленным, более согласованным действиям электората. Люди чаще станут думать самостоятельно и меньше оглядываться на местных членов политических машин”. Томас Дьюи, видный республиканец, в 40-х годах боровшийся за пост президента с Франклином Делано Рузвельтом и Гарри Трумэном, сравнивал телевидение с рентгеном. Он предсказывал, что оно должно “добиться конструктивных изменений в политической агитации”. Любой смотревший американское ТВ во время избирательной кампании едва ли с этим согласится.
Восторг по поводу телевидения длился долго. Еще в 1978 году Дэниел Бурстин, один из известнейших американских историков XX века, превозносил способность ТВ “распускать армии, увольнять президентов, строить совершенно новый, демократический мир… который никто и вообразить не мог, даже в Америке”. Бурстин написал это, когда многие политологи и политики еще ждали триумфа “теледемократии”, при которой граждане прибегали бы к помощи телевидения не только ради того, чтобы следить за политикой, но и чтобы непосредственно в ней участвовать. (Надежды, что новая технология подтолкнет людей к участию в политической жизни, возникли еще до появления телевидения. В 1940 году Бакминстер Фуллер, американский изобретатель и архитектор, превозносил достоинства “телефонной демократии”, при которой станет возможным “телефонное голосование по всем значимым вопросам, встающим перед Конгрессом”.)
Оглядываясь назад, следует признать, что фантаст Рэй Брэдбери был ближе к истине в 1953, чем Бурстин в 1978 году. Брэдбери сказал: “Телевидение – это коварный зверь, это Медуза, которая каждый вечер обращает в камень миллиард людей, смотрящих в одну точку, это сирена, поющая, зовущая, так много сулящая, но дающая так мало”.
Изобретение компьютера вызвало очередной приступ утопической лихорадки. Статья 1950 года в газете “Сэтердей ивнинг пост” сулила, что “думающие машины принесут цивилизацию более здоровую и счастливую, нежели любая, известная до сих пор”. Мы до сих пор живем в эпоху, к которой относятся самые забавные предсказания. И хотя легко утверждать свою правоту с высоты сегодняшнего дня, не стоит забывать, что в развитии радио и телевидения в прошлом веке ничто не было предопределено. Британцы отдали приоритет общественному радиовещанию – и вырастили чудовище Би-би-си. Американцы в силу некоторых культурных и коммерческих причин предпочли политику невмешательства. Можно спорить о достоинствах каждой из этих тактик, но американский медиаландшафт мог быть другим, особенно если к утопическим идеям, проповедуемым теми, кто имел влияние на бизнес, отнеслись бы серьезнее.
Хотя велик соблазн забыть все, чему научила нас история, и отнестись к интернету как к абсолютно новому “зверю”, следует помнить, что предыдущие поколения чувствовали то же, что и мы. Они тоже испытывали искушение забыть горькие уроки прошлого и изобрести прекрасный новый мир. Чаще всего это не позволяло им принять верные законодательные решения в отношении новых технологий: как можно регулировать божественное. Особенность интернета состоит в том, что хотя он до сих пор и не выполнил обещания утопистов о мире без экстремизма и национализма, но все же превзошел мечты самых отчаянных оптимистов. Риск в данном случае в том, что, видя сравнительно успешное настоящее этой молодой технологии, кое-кто может решить, что будет лучше оставить ее в покое, а не подвергать какой бы то ни было регламентации. Но признание революционной сути какой-либо технологии не должно быть причиной уклоняться от ее регулирования. Разумное регулирование – это первый признак того, что общество серьезно относится к этой технологии и понимает, что она пришла надолго.
Ни одному обществу еще не удавалось создать принципы регулирования технологии, видя лишь ее светлую сторону, не разобравшись, какой вред она может причинить. Проблема кибероптимизма в том, что он не дает полезного интеллектуального фундамента для какого бы то ни было регулирования. Зачем заботиться о регламентации, если и так все прекрасно? Это возражение имело смысл в начале 90-х годов, когда в интернет могли попасть лишь ученые, которые не могли себе представить, зачем кому-либо может понадобиться рассылать спам. Но когда интернет стал доступнее, стало очевидно, что саморегулирование не всегда уместно, учитывая многообразие пользователей Сети и практик пользования ею.
Двойная жизнь технологий
Современная технология отказывается вести себя так, как задумывали ее творцы, и принимает на себя неожиданные функции и роли. Дэвид Ноубл, плодовитый историк современных технологий, отстаивает эту точку зрения в своей книге “Производительные силы” (1984): “Всякая технология ведет двойную жизнь. В первой она соответствует намерениям своих проектировщиков и интересам власти, во второй – противоречит им, действуя за спиной своих творцов, вызывая неожиданные последствия и порождая неожиданные возможности”. Даже Итиэль де Сола Пул (наивно полагающий, будто информация разрушит авторитаризм) предупреждал, что одной технологии недостаточно для достижения желаемых политических результатов: “Технология определяет ход битвы, но не ее результат”.
Понятно, что футурологи часто ошибаются. Джордж Уайз, историк, связанный с компанией “Дженерал электрик”, проверил, сбылись ли полторы тысячи предсказаний, сделанных в отношении техники в 1890–1940 годах инженерами, а также историками и другими учеными. Треть предсказаний сбылась, пусть отчасти. Остальные две трети оказались ошибочными или не допускают однозначного толкования.
С точки зрения политики, урок, который следует извлечь из истории техники и многочисленных попыток предсказать ее развитие, заключается в следующем: лишь немногие современные технологии достаточно устойчивы – в своем оформлении, применении и воздействии на публику – для того, чтобы сделать возможным безошибочное политическое планирование. Особенно это касается ранних стадий жизненного цикла технологии. Те, кто разрабатывал в 20-х годах политику “свободы радио”, были, вероятно, сильно удивлены ее последствиями, нередко негативными, проявившимися в 30-х годах. Нынешний интернет – довольно плохой помощник для человека, формирующего политику. В игре слишком много влиятельных игроков: от национальных государств до международных организаций наподобие Международной корпорации по распределению имен и номеров в интернете, от ООН до интернет-пользователей. Если иссякнет запас сетевых адресов, некоторые детали архитектуры интернета могут измениться. Злые силы вроде спамеров и киберпреступников постоянно что-то придумывают. Предсказывать будущее интернета гораздо труднее, чем будущее телевидения: Сеть – это технология, которой легко воспользоваться в самых разных целях.