И, не глядя по сторонам, пошел в масджид совершать омовение.
3
Берег страха
Побережье аль-Ахсы, месяц или около того спустя
Со стороны покачивающихся на волнах кораблей неслись нестерпимое зудение раковин и грохот барабанов: наяривали расположившиеся на корме музыканты. Впрочем, какие музыканты – все те же полуголые матросы в одних изарах.
Бах! Бах! Бах! Ззззззз – иииииии… Раковины, да…
Правоверные праздновали высадку и конец морской качке.
Под сероватым пасмурным небом покачивались мачты и косые реи кораблей, и от этой общей перекошенности и блесткой ряби волн в голове смеркалось.
– Аллаху акбар! Алла-аааху акбар! – Люди, вскидывая сжатые кулаки, шли сразу во все стороны.
И обнимались, радуясь окончанию пути и твердой земле под ногами. Развевались желтые и белые головные шарфы, блестели острые навершия шлемов. Рвались с древков черные знамена-лива.
Грохот барабанов многократно усилился: каркуры принялись раскрывать кормовые трюмы. С отчаянным ржанием оттуда прыгали лошади. Барахтаясь и поддавая копытами в мелкой воде, они храпели, закидывали головы и жалобно ржали. На берегу коней ловили за недоуздки и тут же спутывали.
Справа погонщик в полосатой джуббе и белой повязке воина веры отчаянно висел на поводе верблюда. Верблюд ревел, пускал слюни, но не желал становиться на колени.
– Да покарает тебя Всевышний, о враг правоверных! – орал погонщик.
К нему подбежали и уже втроем принялись дергать за повод. Повинуясь рывкам и ругани, верблюд подломил передние, потом задние ноги. Лег на брюхо и принялся молча жевать губами: ему, похоже, тоже было как-то не по себе. Вокруг трепались под ветром широкие рукава и накидки, бились под порывами концы тюрбанов:
– Сюда! Несите мешки сюда! – скотину вьючили припасами.
Кстати, верблюдов каравана наложниц тоже вьючили. Ну и устанавливали на спинах женские носилки. Просторные широкие домики с занавесками смотрелись ярко и празднично под тусклым небом враждебного берега.
– Только вторую палубу каркура разгружают, – тихо заметила щурившаяся на море Шаадийа.
Здоровенные пузатые суда все выше поднимали из воды тинистые бока – припасы и оружие спускали в лодки на веревках. Лодочники орали, изо всех сил цепляясь за якорные цепи и сброшенные с борта канаты, каркуры кренились громадными просмоленными бортами. Матросы расконопачивали здоровенные боковые люки, обезьянами раскачиваясь на веревочных лестницах.
– Я помру щас, о сестрица…
Мутило. Тошнило. В желудке все исстрадалось.
– А может – сливку моченую? – с надеждой спросила Шаадийа.
– Болтать буду-ууут…
– А поедем – еще больше растрясет, – со знанием дела сказала кахрамана.
Ну да, она ведь тоже, как оказалось, берберка. Ей ли не знать, как на верблюде раскачиваются – во все стороны, о Всевышний! – женские носилки. Аж занавески до песка свисают, особенно если «домик» широкий. А любимой халифской джарийа именно такой и положен: здоровенный, просторный, с узорчатыми зелеными и красными занавесками из плотной ткани. Кахрамана, кстати, путешествует в таком же почетном сооружении.
При одной мысли о верблюжьей качке замутило сильнее.
– Ээээ, – подергала за рукав Шаадийа. – Надо обязательно чё-нить скушать, о сестрица. Сливку. Давай сливку попрошу принести. А, сестренка?
– Ну давай сливку.
Сливка, солененькая, это вкусно. Правда, вкусно.
– А ну ты! Эй! Ты! Ты-ты! Я к тебе обращаюсь, паскуда таифская! Слив принеси госпоже Хинд! Как где лежат, о глупая, о ущербная разумом! На блюде под сярпушем лежат, вон на том ковре! Дура дурой, ну дура дурой, штаны свои потеряет, не заметит… – заворчала Шаадийа, устраиваясь сзади на подушке.
Рабыня подбежала, шлепнулась на колени в жухлую травку. Плюхнула на ковер блюдо:
– А пожалуйте, госпожа…
– А плоо-ооов… Зачем плоо-ооов… он же ж в ма-аасле…
Шаадийа ткнулась звенящим динарами лбом в плечо:
– Риску тоже покушай. Растрясет, правду, клянусь Всевышним, правду тебе говорю. Растрясет.
А рабыня – вся такая верткая, темно-смуглая, до глаз в черную абайю замотанная, замурлыкала из-под покрывала:
– А я вижу, госпоже нездоровится… Сливки моченой хочется… А что ж, от нашего господина, говорят, нынче все беременеют после первой ночи…
– Пошла вон! – гаркнула из-за плеча Шаадийа.
– А что сразу пошла вон! – обиделась черноспинная таифская змея. – Вон ведь в хадисе сказано: спросили у Хинд, «что у тебя в брюхе, о Хинд!». А она ответила: «Чернота ночи и близость подушки!» А госпожу нашу как раз так и зовут, на удачу…
– Пошла вон! – еще злобнее рявкнула Шаайдийа.
Таифка зашипела и отползла от ковра.
Всех этих невольниц купили в Басре перед походом. И все они – все до единой – ненавидели их двоих. Кахраману – за то, что выскочка. К тому же опальная. Великая госпожа, усмехаясь, процедила: «Да будешь ты жертвой за своего господина, о Шаадийа! Отправляйся в великий поход и береги нашего повелителя! Вернешься – я пожалую тебя именем Верная, Амина!» Угу, огромная честь. Ну а ее – понятно за что. Каждая из этих змеюк с насурьмленными веками видела себя под халифом после того, как Афли получил приказание найти эмиру верующих наложницу.
Мда, Афли. Хорошо на ней нажился этот хитрый скопец. Она положила перед ним кожаную сумку с тысячью динаров. А евнух все сидел и улыбался – уклончиво. И тогда она сняла с себя браслет – а он, невозмутимый, поднял подол рубахи: клади, мол, сюда. Она кинула браслет ему на колени. А он все не отпускал края ткани. Тогда она сняла все браслеты с правой руки. Потом браслеты с левой руки. Потом ожерелья. Потом налобную повязку с динарами. Потом ножные браслеты. Последними она положила евнуху в подол расшитые жемчугом туфли. И только тогда Афли поклонился и ушел. Выдав ей свидетельство об иштибра и рекомендации – поддельные, конечно. Ну и копию купчей, в которой она значилась как «Хинд, двадцати трех лет от роду, из Магриба». Единственной правдой в этой купчей были сведения о ее происхождении – так что, если вдуматься, не так уж дорого она и отделалась.
– Ты ешь, ешь.
– Ага…
– Слушай, а может… ты это… и вправду… того… Ну, как Арва…
– Тьфу на тебя!
– А чего тьфу-то сразу?
– С одного раза?
Мда, с этим одним разом пришлось покрутиться. Ее и других женщин привезли в Абадан – форт в устье реки, в половине фарсаха от Басры. Шаадийа шептала: «Скажи, что у тебя месячные. Скажи, что у тебя месячные!» Но ее что-то разобрало – злость, наверное. «Нет, – ответила она. – Пусть приходит». Раз ему так приспичило, в конце-то концов. Комнатки им отвели крошечные и, конечно, внутренние. Лампу Шаадийа оставила только в своей – ну как в своей, они там впятером спали, вместе с остальными невольницами. Так что аль-Мамун прошел к ней в полной темноте. И поступил, как поступает мужчина, у которого голова занята делами, и весь он недоволен, и плохо ему и тяжко на душе, а женщина ему нужна, чтоб молчала и вся вздрагивала между бедер. Он поставил ее на четвереньки и занимался так долго, что потом болели спина и ладони, которые то и дело съезжали по ковру. На прощанье сказал: «Мне понравилось, что ты такая неразговорчивая. И двигаешься хорошо». И одобрительно похлопал по заднице. Добавил: «Да, теперь я понимаю брата, который любил пробовать новых женщин. Жена, наложница – все это приедается. А вот чужое тело – другое дело». И еще раз хлопнул по ягодице. На прощанье она молча поцеловала ему руку через рукав. Тем более что ему, оказывается, нравятся неразговорчивые…