– Ну же, храбрец! Ты видишь, меня готовили для могучего воина!
На ласки его, по правде говоря, не хватило. Антара набросился и вонзил сразу – а Абла фырчала, мурчала, закидывала голову, а он кусал ей губы и размазывал пятерней пот по ее груди, по соскам, по обтянутой монистами шее. И так он трудился долго, заставляя ее стонать, и вскрикивать, и поддавать бедрами, подобно кобылице на скачках.
В сладкой последней судороге Абла кричала долго и громко – словно умирала.
А когда последний отзвук пробужденного ее воплем эха стих, они посмотрели друг другу в глаза – мокрые, измученные – и расхохотались.
– Прям как в хадисе! – смеялась Абла, крутя головой и звеня сережками. – Передают, что Сабиха, завершая, кричала так, что от шатра разбегались верблюды!
Счастливо положив ей голову на плечо, опустошенный, излившийся счастьем и семенем Антара сомкнул веки. Она задрыгалась, с хихиканьем скидывая его с себя, и спросила:
– А как тебе удалось? Как ты кобылу угнал?
– Сумеречник помог, – перекатываясь на спину, зевая и неудержимо проваливаясь в дремоту, пробормотал Антара.
– А где он? – не унималась Абла. – Что, прямо настоящий сумеречник?
– Ага, – сонно проговорил юноша. – Где он? Да в Мариб небось уже скачет… Всех раскидал и сбежал из становища… Там и встретимся, точно говорю… в Марибе… отпразднуем…
– Ну, раз сбежал, хорошо… – донесся до него нежный голос возлюбленной.
И Антара погрузился в блаженный, истомный, самый счастливый в своей жизни сон.
4
Честное слово
Восточный Неджд, владения племени мутайр
Солнце мучительно медленно переваливало через зенит. Удушливый ветер из пустыни полоскал занавесы шатров, просеивал сквозь щели и складки мелкую песчаную взвесь. Огненный шарик в небесах заплывал желтым туманом – Руб-эль-Хали дышала во всю мощь своих раскаленных легких.
Незаметный, как смерть на морозе, песок набивался в ноздри, в волосы, оседал на ресницах – тогда приходилось глупо моргать, чихать и сплевывать.
Сплевывать получалось натекающей кровью – слюны к утру второго дня не осталось. Второй день переваливал за середину – это судя по солнцу. Жарило, душило, слепило опухшие от ссадин глаза.
Бедуины высовывались, лениво выбредали из шатров, потягивались после дневного сна. Женщина, паруся черными полами, побрела к колодцу. Пустой мех безвольно волокся, высокая фигура таяла в песчаном мареве.
К Тарегу не подходили. Не оглядывались. Не показывали пальцами. Не обращали внимания – никакого. Словно его здесь и не было. Впрочем, мутайр уже сказали ему все, что хотели, вчерашним утром. Ну и ночью, по дороге в кочевье.
Ночью ему объяснили многое, сломав два ребра и рассадив скулу – это палкой наотмашь по тому, что бедуинам виделось как орущее содержимое вьюка. Прибыв в становище и вытряхнув содержимое, мутайр собрались, похоже, всем племенем. Били долго – и злобно, вымещая бессильную ярость. Впрочем, к счастью, бедуины не носили сапог с металлическими набойками – босой пяткой и подошвой сандалии можно дать под дых, но нельзя раздробить суставы. Поскольку били толпой, и немалой, и наваливались неумело, в ход не пошли палки – не размахнешься. Знали бы, как бить, переломали не только ребра. Повезло и в том, что Тарег быстро потерял сознание, а отливать его водой мутайр не стали – вот еще, на что воду тратить.
Вот в Этэхи Рат, кстати, в первый день воды не жалели. И еще там у всех были добротные солдатские сапоги. И всем хотелось наподдать – а гарнизон в Этэхи Рат был большой, серьезный такой был гарнизон. И каждый в нем знал Тарега Полдореа лично – ну или хотел познакомиться. Когда начальство велело наконец «прекратить бесчинства», отволочь пленного в подвал и приступить к допросам – с пристрастием, конечно, чего там было разговоры разговаривать, и он их, и они его знали как облупленного – Тарег даже обрадовался.
Северяне допрашивали с вдумчивой доскональностью, строго следуя воинскому уставу – с лекарем, со скрипящим пером писарем, с длинными свитками протоколов. «Допрашиваемый отказался отвечать на вопросы господина такого-то, вследствие чего к допрашиваемому были применены следующие пристойные средства…» Далее перечислялись средства. Дисциплина, впрочем, иногда подводила. Например, когда Тарег сделал вид, что задумался. И плюнул загоревшемуся надеждой – а ну как щас чего важного скажет?! – офицерику в рожу. Помимо слабой надежды на то, что его как-то неудачно треснут и все-таки убьют, душу Тарега бередило праздное любопытство: ну и как они отразят сей поступок в протоколе? Отразили, надо сказать, достойно. Глазом, можно сказать, не моргнув, отразили: «после чего допрашиваемый проявил свойственную своему племени злокозненность и всяческими поносными словами и иными действиями оскорбления господину такому-то нанес». Правда, последовавшие за «подлым лаем и разбойными речами» действия они в протокол не внесли, завершив соответствующую тому памятному дню запись словами: «Господин такой-то, лекарь такого-то ранга, свидетельствует пристойное человечности и благородному обращению прекращение учиненного испытания за плачевным состоянием членов допрашиваемого». В тот день они выдрали Тарегу ногти – на правой руке. Левую, сильную руку – чувствительную, открытую тонкому миру ладонь, привычные к складыванию сложных знаков пальцы – они грозились «высечь» чуть позже. Чуть позже настало очень скоро, но в разгар экзекуции они почему-то прервали «беседу» и зачем-то поволокли наружу, во двор. А поскольку палач знал, как бить тоненьким прутиком прямо по линиям силы, Тарег плохо соображал и еще хуже видел – в глаза тек пот, никак не восстанавливалось сбитое дыхание. Поэтому он не понял, чего хочет смуглый потешный человечек в странном бесформенном одеянии, и все стоит и тычет пальцем, и цокает языком, и о чем-то договаривается над его головой, пока Тарег лежит и моргает сослепу – и дышит, дышит, желая лишь чтоб отпустило…
Вот почему, обнаружив себя привязанным к длинной-длинной палке совершенно пустой коновязи, он мог бы обрадоваться. Ничего не сломано – ну ребра, что ребра, от них только дышать больно. Разбитые губы начали запекаться и перестали кровить. Шатались всего два зуба. И даже пальцы оказались целы – Тарег их чувствовал и мог пошевелить за спиной.
Подтекающая с внутренней, разбитой стороны щеки кровь густела и тягуче повисала на губах. Ее становилось все труднее сплевывать.
Три черные псины лежали в ряд, вывалив розовые, влажные языки. Неровные клыки щерились – улыбаясь.
– Смешно, да?..
Манат его не загрызла. Только горло придавила – крепко и основательно. До жгучих, кровящих ссадин. Горло болело, голос срывался, из сплюснутой трахеи плохо сипелось.
В ответ на его бормотание мокрые пасти салуг раздвинулись, подтягивая красно-коричневые, отвислые губы. Псины скалились, ухмыляясь.