Она прислушивается к моторам и вспоминает, что купила вчера особые лампадки, новые, дорогие, как, впрочем, и все теперь, но на муже она не станет экономить, такие лампадки могут гореть чуть ли не целую неделю, вот какие неугасимые придумали, даже в дождь горят, шипят от каждой капли, но горят. Регина только думает о том, не утащат ли их с могилы, вот вернется она домой и не сможет каждый день проверять, наверняка украдут, теперь все крадут, такие времена, может, оно и к лучшему, что муж не дожил, для него наверняка лучше, вот только ей трудно, очень трудно и одиноко, к трудностям привыкнуть легче, чем к одиночеству. Никогда не думала, что ей будет так трудно привыкать к одиночеству, а ведь это так естественно, пожилые женщины раньше или позже остаются одни, она была готова к этому, только никак привыкнуть не может, каждый день ее душит, давит, точно она в тюрьме, будто в камере сидит; это сиротство, а не одиночество, одиночество — выбор, а сиротство — приговор, в силу этого приговора не к кому обратиться, разве что иногда к дочери по телефону, да и то скорее чтобы послушать, а не чтобы поговорить. Поэтому Регина так любит ходить по врачам, часто, чаще, чем надо, и не потому, что она слишком уж печется о своем здоровье, чего нет, того нет, просто ей хочется с кем-нибудь поговорить, а у врача такая профессия, что он должен слушать, и ксёндз тоже. Поэтому Регина так же часто, как к врачу, ходит на исповедь, правда, там она не может говорить просто так, о том о сем, там она должна исповедоваться в грехах, но ведь ее слушают, причем внимательно, сосредоточенно, слушают и оценивают сказанное; каяться ей особо не в чем, поэтому она придумывает себе грехи, лишь бы говорить подольше, придумывает себе грехи, которые она могла бы совершить, если бы подвернулся случай, и исповедуется в них, это не совсем ложь, ведь она не невинна, наверняка своевременно не исповедалась во всех грехах, совершенных в молодости, правда, теперь она не помнит их в деталях, но придумывает такие, которые наверняка должна была совершить в молодости. Очень часто ксёндз досадует, слыша такие признания, Регина каждый раз старается попасть к другому ксёндзу, чтобы не надоесть кому-то одному, этих ксёндзов теперь много в приходе, некоторые очень молоды, вот эти-то молодые и смотрят на нее косо, всегда налагают суровое покаяние, как будто грех старика тяжелее греха молодого, у молодых ксёндзов в жизни, наверное, никогда не было случая совершить такие грехи, в которых исповедуется им Регина в возрасте семидесяти восьми лет, с полувековым запозданием, но, как говорится, лучше поздно, чем никогда.
Регина медленно встает, продолжая думать о муже, к которому поедет сегодня с лампадками, вспоминает, как он за ней ухаживал. Ей всегда легче вспоминается то, что было раньше, в молодости, до свадьбы или сразу после нее. Чем позже, тем меньше воспоминаний, потому что и было всего меньше, вначале больше чего помнить, потому что любовь обостряет память, а когда человек привыкает, у него память отшибает. Вот Регине и остается только вспоминать мужа, она надевает тапочки (ноги входят, раупасил не нужен), вспоминает, что на первый взгляд он ничем не отличался от других парней, молодой был, горячий, тогда парни все были горячими, жили — будто ходили по лезвию бритвы и каждый удобный случай хотели использовать, чтобы только пожить вволю; Регина на многих обижалась, захлопывала дверь, потому что они были влюбчивые, как дети, каждый обещал жениться сразу, как только кончится война, как только прогонят кого надо, и каждый в счет будущего супружества норовил взять у нее аванс. Регина была сильной и красивой, многим не спалось от одного только вида ее икр, такие они были здоровые и ядреные. А она не хотела расстраивать парней, каждый приходил к ней вроде как получать благословение, как на последнее помазание, потому что гибли как мухи; она давала им сколько могла, а они влюблялись и гибли, один за другим, наверняка не обо всех успела она исповедоваться, поэтому теперь грехов у нее хватит на многих ксёндзов. Шаркая шлепанцами, Регина идет в ванную и вспоминает, что ее муж ничем таким не выделялся, кроме того, что не погиб, а еще он называл ее царицей, все время называл ее царицей, и даже объяснил, что именно так переводится ее имя; так и произошло, что не он влюбился, а она и ночами не спала, когда он шел на дело, ждала, страдала, и все это помнит как сейчас, все вспоминает, вынимая челюсть из стакана и вставляя ее в рот. Она сегодня должна проявлять особую осторожность, думает она, как раз мать и должна была присниться накануне Всех Святых, думает, потирая левый глаз, мать, которую сегодня она тоже навестит, потому что муж Регины лежит на месте своей тещи, — умер почти двадцать лет спустя после тещи, уже и так собирались ликвидировать захоронение, потому что надо было пролонгировать, оплатить, а тут он умер, ну и лежит там вместо нее. У стройненькой матери оказалась мощная кость, Регина помнит: когда могильщики раскапывали могилу, то выкопали берцовые кости. Сегодня Регина едет к мужу, но и к матери тоже, с мыслью о муже и о матери, которая не замедлила прийти на память, а это что-нибудь да значит; Регина в страхе, она варит яйца и пытается сообразить, что же такого плохого и с кем сегодня должно случиться, коль скоро мать собственной персоной явилась ей во сне, смотрит, который час, можно ли уже звонить дочери, чтобы предостеречь.
Регина плачет. Сидит в здании железнодорожного вокзала, в зале ожидания. Народу много, но для нее всегда находится место. Она уже плохо помнит те времена, когда ей не уступали место; зато хорошо помнит тот момент, когда ей кто-то уступил впервые; ей было жутко не по себе, она сделала вид, что не слышит, что это не к ней обращаются, она отвернулась, но шмакодявка такой упорной оказалась, наверное, сочла Регину глухой, схватила ее за руку и снова «Садитесь, пожалуйста!» прямо в ухо, и так громко, что все обернулись, и каждый жадным вопрошающим взглядом смотрел то на Регину, то на пустое место, с укором: дескать, что это за фокусы, ни себе ни людям, садилась бы уже, а она вышла на ближайшей остановке, сгорая от стыда, вышла, хоть не проехала и половины пути, присела на скамеечке на остановке и расплакалась, совсем как сейчас. Сейчас Регина плачет, нервно теребя сумку, плачет безголосо, хоть в шуме вокзала, в сутолоке, под объявления по громкой связи, под говор толпы никто бы не услышал ее плача; она втягивает носом слезы, которые не смогли уместиться в глазу, она больше не боится, что у нее потечет тушь: да, сегодня она слегка подвела глаза, праздник, в конце концов, но все, что можно было размазать, она вытерла еще там, на кладбище, когда начала плакать, когда, несмотря на скопление народа, на сотни семей, заполнивших все тропинки между надгробиями, присела на лавочке и расплакалась, и потекли слезы с тушью, люди останавливались и спрашивали, не нужна ли помощь, а она только хлюпала носом и мотала головой. Сидела с сумкой, полной лампадок, и плакала, совсем как сейчас, с той лишь разницей, что сейчас туши нет, все стерла платочком еще там, на кладбище, теперь та же самая печаль, тот же немой плач, но уже не видно издалека, потому что плач ее не только немой, но уже и бесслезный. Регина помнит, что муж никогда не позволял ей плакать, а как только замечал, что слезы навертываются у ней на глаза, тут же принимался смешить ее. Всякое случалось, бывало, наговорит ей такого, что она начинала заламывать руки и рыдать в углу кухни, а он из самого дальнего угла квартиры услышит ее всхлипывания и прибежит смешить — такое было у него раскаяние, он никогда не просил прощения, а сразу целовал руки, лицо. Когда это не действовало и она отталкивала его, он начинал перед ней свой танец ярмарочного медведя, зная, что это верный способ рассмешить Регину: вставал руки в боки и начинал приплясывать, паясничая, как деревенский дурачок. И эти его кривляния, пусть всегда одинаковые, неизменно приводили к одному и тому же: ее разбирал смех, и хоть продолжала рыдать, но уже от смеха. Ребенком она тоже легко переходила от плача к смеху, так уж за ней повелось; муж по-медвежьи топтался перед Региной, пытаясь таким образом разогнать ее печаль, сдержать ее слезы, говорил: «Царица перестала плакать, моя царица, Царица Небесная больше не плачет. Re-gi-na ce-e-li»
[12]
— затягивал он литанию и успокаивал ее этим окончательно. В душе она покатывалась со смеху, видя, как муж изображает ксёндза, но с напускной строгостью заявляла, что ее оскорбляют такие богохульства, предупреждала мужа, что за такое полагается ад, что нельзя так шутить над Богоматерью, но уже была спокойна и не плакала. Не то что теперь, когда дети носятся вокруг лавки, не реагируя на замечания матери, когда какой-то наркоман на ватных ногах борется с собой за сознание, когда стрелка вокзальных часов с грохотом перескакивает на полвосьмого, когда Регине осталось только полчаса до обратного поезда. Теперь она постоянно плачет.