– Я не вижу здесь военных, – заметил он, взглянув на Септимуса.
Терск улыбнулся в кружку.
– Кто-то уже рассказал вам мою историю?
– Мистер Киприан, – ответил Монк. – Причем с большим сочувствием.
– Похоже на него. – Септимус скорчил гримасу. – Теперь спросите о том же самом Майлза, и вы услышите совсем другую историю – куда короче, грязнее и без малейшей симпатии к женщинам. А уж если спросить душеньку Фенеллу… – Он сделал большой глоток из кружки. – Она бы наплела вам столько драматических подробностей, что вы бы даже и не поняли: трагедия это или гротеск. Словом, от подлинных чувств и от подлинной боли она и следа не оставила бы. История бы вышла – хоть разыгрывай ее при свете рампы.
– И тем не менее, я смотрю, вам нравится ходить в этот трактир, где собираются актеры всех мастей, – заметил Монк.
Септимус оглядел столы, и взгляд его упал на мужчину лет тридцати пяти, тощего и странно одетого, с живым лицом, которому он придал сейчас выражение скуки и безнадежности.
– Да, мне здесь нравится, – мягко сказал мистер Терск. – Я люблю этих людей. У них хватает воображения подняться над нашей унылой действительностью, забыть поражения, нанесенные им жизнью, ради того, чтобы одержать победу в мире грез. – Черты его лица смягчились, кажется, даже морщины слегка разгладились. – Они способны изобразить любое чувство и сами поверить в свою искренность на час или два. Это требует храбрости, мистер Монк, это требует редкой внутренней силы. Такие люди, как Бэзил – а из них состоит весь мир, – находят их нелепыми, но меня они трогают.
За дальним столом грянул взрыв хохота, отвлекший на минуту Септимуса. Затем он снова повернулся к Монку.
– Если мы вопреки самым очевидным свидетельствам повседневности сумеем отринуть ее и поверить в то, во что хотим верить, мы становимся – пусть хотя бы на время – хозяевами собственной судьбы; мы творим свой собственный мир. Так лучше делать это с помощью искусства, чем с помощью вина или трубки с опиумом.
Кто-то вскочил на стул и начал речь, сопровождаемую одобрительным свистом и аплодисментами.
– Кроме того, мне нравится их юмор, – продолжал Септимус. – Они умеют смеяться и над собой, и над другими. Они вообще любят смеяться и не видят в этом ни греха, ни угрозы своему достоинству. Они любят спорить. Если кто-то сомневается в их правоте, для них в этом нет никакого смертельного оскорбления; напротив, они любят, когда им перечат. – Септимус грустно улыбнулся. – Если в споре им подкидывают новую идею, они возятся с ней самозабвенно, как ребенок с игрушкой. Возможно, что все это – суета и тщеславие, мистер Монк. Действительно, они иногда напоминают мне павлинов, распускающих друг перед другом хвосты. – Он рассеянно взглянул на Монка. – Они заносчивы, самовлюбленны, задиристы, а часто невыносимо банальны.
Монк ощутил секундное, но жгучее чувство вины. Как будто стрела чиркнула по щеке и ушла мимо.
– Забавные они люди, – мягко сказал Септимус. – Но они не осуждают меня; случая еще не было, чтобы кто-нибудь из них начал мне втолковывать, что я веду себя не так, как того требует общество. Нет, мистер Монк, мне здесь хорошо. Я здесь отдыхаю душой.
– Вы все прекрасно объяснили, сэр. – Уильям улыбнулся, нисколько при этом не притворяясь. – Я вас отлично понимаю. Расскажите мне теперь что-нибудь о мистере Келларде.
Умиротворенное выражение тут же исчезло с лица Септимуса.
– Зачем? Вы думаете, он имеет какое-то отношение к смерти Тави?
– А вы полагаете, это возможно?
Терск пожал плечами и поставил кружку.
– Я не знаю. Мне не нравится этот человек. Мое мнение о нем вряд ли поможет вам прояснить картину.
– А почему вы не любите его, мистер Терск?
Но древний воинский кодекс чести чрезвычайно строг. Септимус ответил сухой улыбкой.
– Чисто инстинктивно, инспектор, – пожал он плечами, и Монк прекрасно понял, что это ложь. – У нас совершенно разные взгляды и интересы. Он – банкир, я – бывший солдат, а ныне – приспособленец, коротающий время в компании молодых людей, которые разыгрывают и рассказывают истории о преступлениях и страстях человеческих. Меня это забавляет, и я время от времени пью в их обществе. Я погубил свою жизнь из-за любви к женщине. – Септимус повертел кружку, нежно ее оглаживая. – Майлз меня презирает. Сам я думаю, что поступок мой был нелеп, но, право, не достоин презрения. Во всяком случае, я был способен на сильное чувство. А это уже кое-что оправдывает.
– Это оправдывает все, – сказал Монк, удивив самого себя; память его не сохранила никаких свидетельств былой любви, не говоря уже о принесенных ради этого жертвах. Но в понимании Уильяма жертвовать всем ради любимого человека (или любимого дела) означало жить полной жизнью. Монк с брезгливой жалостью относился к людям, прислушивающимся к голосу трусливого благоразумия и вечно подсчитывающим, сколько они потеряют и сколько выиграют, если чем-то пожертвуют. Многие доживают до седин и сходят в могилу, так и не почувствовав вкус к жизни.
Вероятно, память его все-таки была утрачена не полностью. В его мысли примешивались смутные отзвуки былых чувств – боли и ярости, желания драться до последнего – не за себя, за кого-то другого. Кого-то Монк все-таки любил в своей прошлой забытой жизни, только вот не мог вспомнить кого.
Септимус глядел на него с интересом.
Уильям улыбнулся.
– Может быть, он просто вам завидует, мистер Терск? – внезапно сказал он.
Септимус удивленно приподнял брови. Затем всмотрелся в лицо инспектора, ища в нем скрытую насмешку, но таковой не обнаружил.
– Не отдавая себе отчета, – пояснил Монк. – Может, мистер Келлард – слишком поверхностная или робкая натура, чтобы испытывать чувства, столь глубокие, что за них и заплатить не страшно. Довольно горько осознавать себя трусом.
Улыбка медленно возникала на губах Септимуса.
– Благодарю вас, мистер Монк. Более приятных слов мне давно никто не говорил. – Затем он закусил губу. – Извините. Я все равно ничего не смогу вам сказать о Майлзе. Все, что я знаю, это не более чем подозрения, а теребить чужие раны я не привык. Возможно, впрочем, что там и раны-то никакой нет, а сам Майлз – всего-навсего скучающий человек, у которого много свободного времени и слишком живое воображение.
Монк не стал допытываться дальше. Он знал, что это бесполезно. Если того требовала честь, Септимус умел хранить молчание.
Уильям допил свой сидр.
– Что ж, пойду и спрошу мистера Келларда сам. Но если у вас вдруг возникнет хотя бы предположение, о чем удалось узнать миссис Хэслетт в тот день – а ведь она говорила, что вы поймете это скорее, чем кто-либо другой, – пожалуйста, дайте мне знать. Вполне может оказаться, что именно этот секрет и был причиной ее смерти.
– Я уже думал, – покачал головой Септимус. – Я ломал над этим голову постоянно все последние дни, вспоминал мельчайшие подробности, все наши разговоры – но безрезультатно. Ни ей, ни мне Майлз никогда не был симпатичен; но ведь это банальность. Он никогда не вредил мне никоим образом, да и ей тоже, насколько я могу судить. В денежном смысле мы оба зависим от Бэзила, как, впрочем, и каждый в этом доме.