— Слышу, Астризесс.
— Как только мы вернемся сюда, ты должен будешь возвести столицу. Где-нибудь на юге Норвегии, на берегу моря — с портом, амфитеатром и римскими термами. Не может существовать государство, у которого нет столицы. Это должен быть прекрасный город.
— Как столица Швеции? — спросил Гаральд, никогда ранее не бывавший в этой стране. С Астризесс он всегда старался говорить на латыни.
— Увы, у Швеции столицы тоже пока что нет. Я имею в виду, настоящей европейской столицы, а не того походно-королевского бивуака, в котором прозябает мой отец, король Улаф.
— Как только стану конунгом конунгов, сразу же подберу место для будущей столицы и заложу ее. Если же правительницей станешь ты, Астризесс, я превращусь в королевского мастера-строителя и коменданта столичной крепости.
Королева встретилась с ним взглядом, однако юный принц держался так, что заподозрить его в неискренности было невозможно. При воспоминании о столице принц романтическим взглядом окинул просторную бухту, окаймленную невысоким подковообразным плато. Он словно бы уже прикидывал, насколько эта местность подошла бы для строительства столицы всех норманнов. Пока что здесь были всего два символа обжитости: судно «Одинокий морж» у рыбацкого причала да хижина рыбаков, рядом с которой виднелся большой лабаз.
— Ну, если мысль о правительнице Астризесс допускаешь даже ты, будущий конунг конунгов, тогда не исключено, что я могу стать регентшей при несовершеннолетнем правителе Гаральде Суровом. Кстати, как тебе такое прозвище — Суровый?
— А почему именно «суровый»?
— Потому что ты, не по возрасту серьезный и крепкий, почти никогда не улыбаешься, даже сейчас; и вообще, посмотри на себя: вечно насупленный. Сразу видно, что правителем будешь суровым. Так что, Гаральд Суровый?..
— И все же такое прозвище… еще нужно заслужить, — ответил будущий правитель, потупив взгляд.
— Не сомневайся, заслужишь. Это прозвище Храбрый заслужить у своих подданных правителю нелегко, поскольку добывать его следует в битвах, а Суровый — несложно, — с иронической загадочностью улыбнулась Астризесс. — Суровыми правители становятся, как только почувствуют свою безнаказанность.
Услышав это, Гладиатор рассмеялся.
— При такой мудрости тебе, Астризесс, нужно было стать правительницей Рима или Германии. И прозвище Римлянка у тебя уже есть.
— Норвегия меня тоже устроит. По крайней мере, в этой жизни. Ты ведь не станешь возражать, чтобы регентшей была именно я?
— Но мой брат Олаф все еще…
— Сейчас мы не будем касаться судьбы твоего брата, мой юный конунг. Олаф — уже бывший король. Конунги способны избрать на своем совете нового короля, которым станешь ты. Если, конечно, я подскажу им, что лучшего правителя нам искать не следует. Причем произойти это может еще при жизни Олафа.
— И что, он не будет возражать против моего избрания? — с детской непосредственностью поинтересовался Гаральд.
— Принимая свое решение, конунги напомнят Олафу, что он уже правил и что у него была возможность утвердиться на престоле. Но главное, они напомнят ему, что потерять корону — для короля то же самое, что для настоящего воина — потерять в бою меч. Он же предстает сейчас перед Норвегией правителем без короны и без меча.
— Олаф уже знает, что конунги готовы лишить его этой короны?
— Только говорить ему об этом не стоит, — посоветовала Римлянка, — дабы не вгонять его в губительный гнев. И еще… Если ко времени твоего избрания Олаф все еще будет жив, то неминуемо захочет стать твоим регентом. И вот тут многое будет зависеть от твоей воли. Я же охотно поменяю титул не имеющей никакой реальной власти королевы-супруги на титул правящей королевы-регентши, оставив за Олафом право довольствоваться ролью советника при короле, если только он польстится на нее.
— Представляю, как ему будет трудно осознать, что он уже не король.
— Попадая в его ситуацию, — лучезарно улыбнулась Астризесс, — люди либо быстро свыкаются с мыслью, что они уже не короли, либо их заставляют свыкаться с мыслью, что они уже не жильцы.
7
Предав земле остатки своих кошмарных видений, вогнав в нее всю бесовскую силу своего истощенного организма вместе с сорванными ногтями и кровью израненных пальцев, юродивый как-то сразу обмяк. В последней резкой судороге он в каком-то странном броске перевернулся на спину и, задрав по-козлиному узкий, редковолосый подбородок, блаженно уставился на небо — теперь уже такое же недосягаемо высокое и таинственно чужое для него, как и для всех прочих, в мире этом сущих.
— Не забудь о его пророчестве, брат Дамиан, — крестясь на Восток, проговорил другой монах — тоже рослый, статный и бронзоволицый. Это был давно обремененный «телесной похотью» галичанин
[18]
Евстафий, бежавший сюда, в монастырь, как говаривали, не столько от гнева своего князя, сколько от гнева и чувственных капризов вечно чем-то недовольной княжны, у которой долгое время оставался духовником.
— Такое забыть трудно.
— И все в точности запиши. Возможно, лишь очень далекие потомки смогут по-настоящему понять их.
— А главное, проверить на правдивость, — согласно кивнул Дамиан.
— Кто еще донесет до них слова провидцев земли Русской, кроме нас, монахов-летописцев? Не варяги же эти, — кивнул в сторону Эймунда.
— У потомков появятся свои собственные пророки и юродивые, а потому в пророчествах ваших нынешних безумцев они нуждаться не станут, — презрительно рассмеялся норманн, вежливо указывая девчушке на видневшийся на холме княжеский дворец. — Пойдемте отсюда, конунг Елисифь. Эти зрелища не для вас.
— Но ведь все то, о чем только что говорил этот юродивый, наверняка сбудется? — спросила княжна.
— Кто из нас, ныне живущих, способен убедиться в этом?! — иронически хмыкнул викинг.
— Но их предсказания будут занесены в летописи и когда-нибудь…
— Запомните, конунг Елисифь: все пророчества, вплоть до скончания дней земных, содержатся в мудрых норманнских сагах. В них вы все и прочтете. Потомки наши — тоже.
— Но разве в норманнских сагах может быть правдиво сказано о том, что происходило и что будет происходить на Руси? — усомнилась Елизавета.
— Может, конунг Елисифь, может! — заверил ее викинг, плохо скрывая при этом свое раздражение. — Там сказано обо всех землях, а значит, о Руси тоже.
Каждое слово Эймунд произносил с такой суровой тяжестью, словно поднимал на уровень груди, а затем бросал себе под ноги тяжелые камни. Причем с каждым камнем движения его становились все более медлительными и вялыми.