Энгельс толкает меня с обочины. Я едва не плюхаюсь в изрытый грязными брызгами снег, недоуменно таращась на него.
— Эй, ты вроде как говорил, что Яшчерэ учила тебя ссать.
— Ну.
— Че «ну», становись вон к дереву и ссы нормально.
Мне неохота лезть через снег к деревьям, однако я послушно шлепаю по черному насту, ноздреватой корочкой запекшемуся на белой каше сырого снега, и дохожу до кромки леса. Вернувшись в машину, я кошусь на Энгельса, притворяясь надутым дурачком, однако вижу, что ему наплевать на все мои хитрости. Он и без разводок явно собирается что-то мне рассказать. …Или показать, — думаю я, ежась от воспоминаний о его показах. — Нет уж, луч ше просто рассказал бы что-нибудь. Ну тебя с твоими клоунадами…
— Тебя, говорю, ссать учили по-человечески?
— Ну, учили. А че, че-то не так?
Энгельс только молча морщится от соседнего дерева, застегивая штаны. Но ничего не происходит, мы возвращаемся в жаркий после мокрого ветра салон и снова едем.
Энгельс машет рукой — типа, проедь еще маленько. У деревеньки возле следующего озера тычет пальцем на неэксплуатируемую дорогу, идущую параллельно трассе, и я съезжаю на нее. К нам бегут несколько человек, постоянно ждущих на этом месте попутку, но поворачивают назад, видя, что мы остановились просто размяться. Один только молоденький мент с китайским баулом все же подходит и настойчиво допытывается, куда же мы тут такие едем. Это уже вроде как неприлично. Смотри-ка, думаю, служим без году неделя, а уже дедовать пытаемся. Строго так его спрашиваю: «Чтона непонятнах, сержантна?», изображая человека, привыкшего гонять повзводно таких сержантов строевым шагом, и мент, бормоча что-то типа «Не-не, ниче» и грустно вздыхая, присоединяется к группе голосующих.
Я замечаю, что как-то враз потемнело, и красные пятна уносящихся по трассе стопарей резко выделяются на темном зеркале мокрого асфальта. Порывистый ветер быстро выдувает накопленное в машине некрепкое тепло, и мне становится как-то непривычно, по-детски грустно. Я замираю, глядя себе под ноги, забыв обо всем на свете, мне жалко все вокруг — и этот напрасно тающий в грязи снег, и этот мир, которому осталось несколько бессмысленных лет, даже мента, который еще не скоро доберется к себе… ему надо аж в Долгую. Точно, он из Долгой. Его заберет бело-сине-серый «пазик» с фломастер-ной надписью «Без льгот» на картонке. Я чувствую запах мокрой обуви и бензина в салоне «пазика», вот мент ставит сумку возле водилы — мест нет; в салоне негромко переговариваются неразличимые в слепом желтом свете черные пассажиры, у кого-то сзади звенит типовым рингтоном дешевый мобильник, и у водилы тихо играет «Отель Калифорния», перебиваемый на полутакте рекламой Авторадио.
— Эй, уснул? Иди сюда.
Я подхожу и становлюсь рядом с Энгельсом, в позе Наполеона наблюдающим за рассасыванием остатков заката над горизонтом. Не глядя на него, я сразу понимаю, что он хочет, и без разговоров начинаю смотреть туда же, куда и он. Небо сворачивается в пучок лент, стремительно несущихся мимо нас по невидимым направляющим. Меня всегда пугает этот шелковый скользкий шорох; мне кажется, что если к нему как следует прислушаться, то он утащит тебя так далеко, что не будет смысла даже пытаться как-то попасть обратно. Неожиданно вспомнив, что постоянно слышал его в детстве, я удивляюсь — почему я тогда его не боялся.
В бок бьют тяжелые, щекотные волны: кто-то приблизился. Не оборачиваясь, с удовольствием прогибаюсь под напором этих медленных волн, плыву на них и качаюсь, как на водном матрасе. Вдоволь накачавшись, обращаю на них рассеянное, благодушное внимание. Они темно-зеленые, чернеющие к середине, — это значит, что меня кто-то спрашивает. …Надо ответить, — рассеянно решаю я. — Почему бы не ответить… Мир с грохотом переворачиваемых стульев кидается рассаживаться, быстрее падающего камня занимает свои места, сощелкивается воедино я вновь начинает нестись, сливаясь от скорости я пялясь на меня в тупом ожидании неизвестно чего.
— Ты куда смотришь?
— Прямо.
— Вытяни руку, ладошкой вниз, и смотри поверх нее. Вон туда.
— Я туда и смотрю.
— Руку вытяни.
— А. Ага.
— Видишь?
— Че? А. Да.
— Сколько ты их видишь?
— Кого?
Энгельс отступает, фыркает и смеется, но берет себя в руки и возвращается с серьезным видом, изучающе на меня глядя.
— Закури. Так тебе легче будет.
— Чево?
— Я говорю, закури. Хочешь курить?
— Да. Хочу. Щас, у меня в машине.
Энгельс не отвечает, продолжая глядеть куда-то в сторону почти догоревшего заката.
— Выдуй дым поверх руки. Нет, вытяни ее, как до этого вытягивал. Во.
Едва прижженная сигарета выпала у меня из пальцев. Над горизонтом, тут же превратившимся в пучок натянутых лент, вздымались спутанные из чего-то то ли колонны, то ли грибы, напоминавшие своей заторможенной перистальтикой клубящийся дым. Впрочем, расстояние скрадывало движения, и они едва угадывались на чуть заметно шевелящейся поверхности.
— Блин, Энгельс… Это че за хреновина…
Энгельс промолчал, из чего я сделал вывод о необходимости попытки разобраться самостоятельно. Я позволил своему взгляду оторваться и облететь эти странные столбы нитчатого «дыма». Они были разными. Нет, с виду, если здесь можно говорить о каком-либо «виде», они различались незначительно — какие потолще и повыше, какие похудосочнее; разница была в другом. Цвет их смысла был разным, вот как; правда, что это за «цвет смысла» — лучше меня не спрашивать. В этом самом «цвете» сочетались сразу несколько абсолютно разных качественных характеристик, степень осмысленности которых неплохо передает известное выражение «от забора и до обеда». Я вдруг безошибочно выделил именно ту херовину, которую и хотел мне показать Энгельс.
— Это вон та?
— Точно. Как понял?
— Она самая… — запнулся я, не зная, как ухватить ускользающий смысл.
— Говори, что в голову приходит.
— Не знаю… Самая злая, что ли… Ну, не прям так — злая, а… Готовая действовать, что ли… Собранная.
— Ты говоришь как о «ней».
— А что, это неправильно?
— Да нет… Ладно, поехали.
Мы снова забрались в теплое брюхо «юнкерса», и я тронулся, хрустя подмерзающей кашей. Дорога превратилась в брильянтовое колье, туго натянутое по черному бархату, — машины шли плотно, почти без просветов, иногда среди желтоватых топазов в веренице огней вспыхивал синий ксенон, и было очень красиво, даже не раздражала необходимость постоянно щуриться. Темнота скрыла грязь, и начало холодать — иногда жопа немного больше, чем нужно, уходила при повороте, и Юнкерса приходилось подравнивать мелкими тычками.
Энгельс все ворочался; видно, все же замотался за сегодняшний денек, оказавшийся чересчур длинноватым. Наконец уселся.