Он находился на склоне, с этим вопросов не возникало. И оставалась возможность вечером, отдохнув и все еще оставаясь живым, размахивая тростью, привлечь внимание какого-нибудь крестьянина, который помог бы ему выйти на дорогу. Не вовсе исключалась и вероятность того, если сердце придет в норму, он сможет спуститься по склону холма, а потом и подняться вверх.
Однажды в Альто-Адидже он спустился в долину Тальверы менее чем за полдня, проделав путь от заснеженных гребней до реки, очень холодной, потому что питала ее ледниковая вода, но с берегами, заросшими густой зеленью, как берега реки По. Жара заставила солдат снять куртки и шерстяные свитера, они потели под рюкзаками, словно в разгар лета. Солнце светило, пыль покрывала дорогу, они наклонялись, упираясь ладонями в камни, торчащие из воды, и пили прямо из реки. Алессандро помнил, как стучали их винтовки о камни, когда они спускались по горному склону, как журчала вода перед тем, как упасть в пропасть. А снизу доносилось только шипение.
В долине Тальверы разрушенные каменные дома и заросшие сады служили прибежищем для мужчин и женщин, которые смотрели на проходящих солдат пустыми глазами. Здесь солнце светило только в середине дня. Откуда взялись эти люди, если по близости нет ни одного моста? Чтобы добраться до реки в этом месте, надо было продраться через заросли кустов, которые росли тут с незапамятных времен. Так кто же здесь жил? Похоже, итальянского языка не знали. Мужчины, оборванные, небритые и, несомненно, голодные, заставляли проходящих солдат нервничать, потому что солдаты чистили ботинки, надраивали пряжки, умывались снегом и гордились этим, полагая внешний лоск необходимым атрибутом жизни.
Будь они дезертирами, то не вышли бы поглазеть на марширующую колонну. Будь они крестьянами, выглядели бы иначе и находились бы на фермах. Они так и остались загадкой, и после того, как колонна нашла полуразрушенный мост и по нему перебралась через пороги, солдаты начали подниматься вверх, к чистому воздуху и солнцу, подальше от реки, которая, казалось, низвергается в подземный мир.
Эта долина разительно отличалась от всех остальных Апеннин. В самом низу она была щирокой, и там, где когда-то могла течь речка, теперь находились пшеничные поля. Выше располагались виноградники, а еще выше, у самой деревни, оливковые рощи. Овраги и лощины заросли кустарником и низкими деревьями. В них нашли убежище сотни и тысячи ласточек. Заря разбудила всех, их пение наполнило долину и послужило основой, которую долгая память Алессандро превратила в песню, но они еще вылетели из гнезд навстречу утреннему свету.
Возможно, он мог бы медленно спуститься с холма, пересечь поля, а потом начать подъем – с частыми остановками, как делал отец в далеком прошлом, добираясь до работы. А попав в деревню, он мог сказать, что заблудился и бродил по холмам, как часто случается со стариками, которые живут прошлым и теряют связь с настоящим. А может, и незачем ему спускаться и подниматься: лучше уж остаться на склоне, пусть и не на гребне, но достаточно высоко, чтобы наблюдать красоту, которая исчезает вблизи.
Ему не требовалось собираться с мыслями: они собирались сами, как листья или птицы, гонимые разбушевавшимся ветром. И хотя мчались они быстро, образы и воспоминания сверкали, как звуки оркестра, и многие голоса звучали оперным хором, он чувствовал, что все элементы выстраиваются в единую картину, льются потоком.
Он закрыл глаза и увидел Айзак и Адидже после весеннего таяния снегов, поблескивающие маленькими волнами, ревущие, выплескивающиеся на берега, но мчащиеся в одном направлении – к морю.
В удивительно короткое время по причинам, которые он не мог сформулировать, только чувствовал, Алессандро почувствовал, что очистился от стыда и душевного дискомфорта, которые испытал за свою долгую жизнь. Он улыбнулся, увидев себя вскоре после марша на Рим
[107]
в своем темном кабинете с пистолетом в руке, готового защищаться от незваных гостей. Прежде чем он включил свет, что-то грохнуло справа и вверху. Он выстрелил три раза, после каждого выстрела меняя позицию, потому что прежнюю выдавала вспышка. Когда в ушах перестало звенеть, прислушался: ни тяжелого дыхания, ни звуков льющейся крови. Он включил свет, прибежала Ариан с плачущим Паоло на руках, а вскоре явилась и полиция. Как выяснилось, за шум, поднятый незваными гостями, он принял грохот свалившихся с полки книг и пытался применить армейские навыки для казни учебника физики. Первый выстрел, в корешок, поставил книгу на попа, еще два пригвоздили ее к стене. Полицейские заставили его раз двадцать повторить историю и все равно не поверили, что он так хорошо стрелял в темноте, но на самом деле он стрелял еще точнее и в куда более темных местах.
На сердце стало легче от воспоминаний о его детском задоре: песнях, которые он не стеснялся петь в присутствии едва знакомых взрослых, танцах на улице, которые тоже не вызывали смущения, и эти мысли привели к воспоминаниям о сыне. Даже наблюдая за ним с огромной любовью, когда он проделывал то же самое, Алессандро не мог забыть про собственное смущение, а теперь весь стыд ушел. Он помнил, как однажды, переполненный счастьем, он танцевал на улице перед собственным домом. Проходивший мимо человек крикнул: «Посмотрите на этого безумного мальчишку!» – и долгие годы Алессандро краснел при мысли об этих словах и смехе, который за ними последовал. Но теперь он смог избавиться от стыда и смущения, осознав, что стыд и смущение – результат оглядки на других, что это – проверка присущих человеку милосердия и прощения, отказ от гордости, моментальная смерть тщеславия, вроде поляны в густом лесу или глаза тайфуна.
Стыд и смущение ушли, а их место заняла любовь – любовь к детям, включая и себя самого, который прыгал, как барашек; любовь ко всем, кто чувствовал себя неуклюжим; любовь ко всем, кто потерпел неудачу. Поток лился, набирая силу, оставлял позади сельские ландшафты и города, торопился к морю.
Помимо эпизодов собственной жизни он вспоминал картины, которые так любил. Представлять их себе в полном цвете, накладывающиеся одна на другую и вновь разделяющиеся, – великий дар, потому что они учили его видеть. Подобно музыке, они открывали истину, старые, поблекшие от столетий проверки их совершенства. Художники писали ландшафты, сражения, чудеса и людей. В сражениях внимания заслуживали даже выражения конских морд. А напряженные открытые лица солдат казались совершенно живыми, словно присутствие смерти покрыло полотна лаком истины. И Рафаэль, никогда не устававший от ангелов и младенцев, рисовал чудеса, потому что его картины сами по себе были чудом и в них цитаты из Библии обретали легкость и грацию ветра.
Эстетику Запада ограничивали принципы религии, и религия Запада ограничивалась принципами эстетики. Цвет, чудо и песня потрясающим образом переплетались, всегда имея достаточно сил, чтобы изгнать грехи политики и войны, разорвать эту связь было невозможно, никто и никогда не мог отбросить эти догмы. Алессандро служил прежде всего им – даже в бою, даже в «Звезде морей», даже в темном лесу, где он оставил миланца, – потому что в них заключалась истина, сильная и яркая, и ее величайшие монументы возводились во славу человеческих страданий. И теперь, в самом конце пути, он посвятил себя ей, сам не зная, ради чего, лишь потому, что она была слишком прекрасна, чтобы он мог от нее отвернуться.