Тетя Михля и бабушка Лейка опять повздыхали, опять вытерли слезы и шушукались до тех пор, пока не нашли выход. Тетя Михля сбегала на рынок и купила два кожаных багажных ремня с ручкой. А старушка, папина тетя Лейка, бедненькая, топталась вокруг узла с сырой красной свеклой в руке и терла ею углы до тех пор, пока нитки не стали такого же цвета, как байковое одеяло.
Когда Ичейже увидел этот узел без малейшего признака белых ниток, да к тому же перевязанный двумя новыми кожаными ремнями с лакированной ручкой, ему сразу стало легче на душе. Его оскорбленное эстетическое чувство успокоилось. Просветлели и потемневшие, озабоченные лица матери и папиной тети. Засияли глаза под платком и под чепчиком. Слава Всевышнему и в добрый час! Единственный сын возьмет-таки с собой этот узел.
4.
Настал великий час прощания. Вскоре должна подъехать кибитка. Ночь. Сестрички стоят и не сводят с брата воодушевленных и испуганных глаз. Тетя Михля, как обычно, пристает, чтобы сын что-нибудь взял в рот. А папина тетя Лейка просит, чтобы все сели. Перед прощанием, говорит она, надо присесть. Так положено, чтобы путь был счастливым… Все рассаживаются под подвесной лампой. Единственный сын с прикушенной губой садится между своим цемоданом и зашитым одеялом. Пусть уж старуха с волосками на носу простится с ним так, как хочет, и все это наконец закончится. Но обычно ловкая и веселая восьмидесятилетняя бабушка Лейка ослабела. Она устала и вымоталась за эти двое суток оттого, что без перерыва пекла и зашивала, торговалась со своим внучатым племянником и переживала, видя расстройство тети Михли. Старушка словно опьянела и при прощании слегка растерялась. Ее прозрачные жилистые пальчики дрожат, и голос дрожит.
— Ну, Ичейжеле, дитя мое, поезжай и будь здоров. Я тебе запаковала сахарных пряников, и подушечка у тебя тоже есть. Когда на чужбине засосет под ложечкой, ты эту подушечку съе… То есть, я хочу сказать, на этой подушечке будешь кушать… Нет, наоборот, я хочу сказать, ты будешь эти пряники класть под голову… Я хотела сказать: подушечку… Ой, голова кружится… Ты, дитя мое, эту подушечку… я хотела сказать, сласти поешь, а поду… поду… подушечку, то есть…
— Ладно, ладно, — Ичейже хочет сократить прощание, — я тортики съем, а на подушечке…
Но бабушка Лейка сердится:
— Что же ты не даешь старой тете тебя благословить? Кто знает, доживу ли я до того, чтобы увидеть тебя снова. Поэтому, говорю тебе, дитя мое, что на сахарных пряниках ты можешь спа… Я имею в виду кушать, нет, то есть на подушечке… ой, моя голова! На доброе здоровье всякие тебе… то есть булочки…
Она, наверно, не скоро выкарабкалась бы из этой путаницы и закончила бормотать, если бы не кибитка. К счастью, Сендер-извозчик подъехал с шумом и свистом, стукнул кнутовищем в закрытые ставни и весело заворчал на извозчичий манер:
— Где мой шудак?
[94]
И прежде чем Ичейже успел отвязаться от бабушки Лейки и проститься с заплаканной матерью и восторженными сестрами, его чемодан и фаршированное одеяло вынесли. Сендер-извозчик вытащил их, как двух трепещущих щук, и затолкал куда-то глубоко, в темноту кибитки.
Единственный сын с бьющимся сердцем и скрежетом зубовным выбежал вслед за своим багажом. Пусть уж наконец все это кончится!.. Сендер кнутовищем показал ему, что, прощенья просим, но пора лезть в темный кузов кибитки. Длинный, костлявый Ичейже полез. Сперва он поклонился полукруглой раме кибитки, потом получил удар коленом под ложечку. И тут же нащупал чью-то женскую шаль, чью-то галошу… Чей-то тонкий голос пискнул «ой!». Единственный сын отдавил чей-то палец, сразу отшатнулся в сторону и сел на что-то мягкое…
Под ним сразу же что-то заскрипело и заскользило вниз… Он мог бы поклясться, что это его фаршированное байковое одеяло! Потрогал: ой, несчастье, ой, беда! Он своим костлявым телом раздавил все сласти… Волосы встали дыбом. Ичейже хотел было закричать, начать толкаться и требовать, чтобы ему дали место и помогли спасти его пряники, но гордость не позволила. Он вспомнил, что мама и бабушка Лейка стоят рядом с кибиткой, вспомнил, какую войну они вели с ним двое суток подряд из-за этого узла. Так что уж лучше промолчать.
— Пропади оно пропадом! — решил он твердо и остался сидеть на своем тюке, как на мягкой скамье.
Сендер щелкнул кнутом, голоса мамы, бабушки и обеих сестер слились в один плаксивый хор:
— Езжай, будь здоров, будь здоров!
Ичейже, подскакивая, сразу почувствовал, что фаршированное байковое одеяло сползает все ниже и ниже, и, пока его худые колени распрямляются и ноги вытягиваются в темноту кибитки, вся печеная, вся яичная и сахарная начинка под ним перемалывается в мелкую-мелкую крошку. Да, дорожные благословения старой-престарой бабушки Лейки уже сбываются! И, словно пророчество, в упрямой голове Ичейже вертятся ее слова:
— А на тарелочках, дитя мое… на сластях будешь ты, будешь ты спать… То есть, наоборот, подушечку будешь кушать… То есть…
Он стал человеком…
Пер. М. Рольникайте и В. Дымшиц
1.
Когда Ичейже, Зямин единственный сын, впервые уехал на чужбину, в доме стало тихо и пусто. Тетя Михля вздыхала и в ожидании почтальона проглядела все глаза. А обе сестры, Гнеся и Генка, сидели и, не разгибаясь, вышивали бордовую бархатную салфетку для мацы. Вдруг взялись за эту работу как раз в летнюю жару
[95]
. Видно, сердце-то ноет…
Первые письма единственного сына из Варшавы были полны похвальбы. Квартира у него, естественно, царская. И «место» он тоже получил, в табачном магазине. Правда, пока платят только десять рублей в месяц, и ему не хватает всего каких-нибудь пятнадцати-двадцати… Но это все — неважно. Главное — Варшава! На улицах здесь продают финики, которых в Шклове можно отведать только на Хамише осор
[96]
, и арбузы, которые в Шклове нужны только для того, чтобы сказать над ними Шехейону на второй день Рош а-Шоне. Когда-нибудь, когда он начнет зарабатывать больше, пришлет с оказией прессованных фиников. А пока просит выслать ему двадцать рублей, ему их как раз не хватает. Больше не нужно… И полдюжины носков, потому что местные, варшавские носки такие, что раз наденешь и сразу выбрасываешь…
Тетя Михля таяла от удовольствия, которое ей доставляли известия об успехах единственного сына. Сразу послала ему двадцать рублей и полдюжины нитяных носков, а в письме спросила, остались ли еще сласти, что он взял с собой. Если нет, она ему пошлет посылку…