— Баавур ше-е-еноде-е-ер?
Иными словами, дай-ка я послушаю, сколько решил заплатить любавичскому бесмедрешу сын киевского богача и зять реб Зямы за мафтир после свадьбы, да еще и в ханукальную субботу? А? А?..
Но Мейлехке Пик ничуть не испугался ни трудного вопроса Исроэла-габая, ни его зажмуренного глаза, ни его другого, вытаращенного глаза и сразу дал понять: он точно знает, как ему здесь поступать и что делать. Сейчас все увидят — можно быть человеком одаренным, вундеркиндом, обладать редкостным почерком и при всем при том — быть не хуже людей. И Мейлехке уверенно и смело ответил реб Исроэлу-габаю, назло всем завистникам, навострившим уши в большом любавичском бесмедреше:
— Алеф пуд карасин!
То есть он обещает целый пуд карасина… Ну! Что вы теперь скажете?
2.
Когда реб Исроэл-габай услышал это «алеф пуд карасин», который тогда стоил самое большое рубль десять серебром, торжественный мишебейрех застрял у него в горле. Он открыл правый зажмуренный глаз и посмотрел на одаренного зятька своими зелено-голубыми старческими глазами. Он смотрел на Мейлехке неподвижно и ядовито, как старая змея смотрит на молоденького зайчика. Это продолжалось всего мгновение. Ужасное мгновение, когда слышны только тихие перешептывания и приглушенные смешки завистников. Ужасное и для одаренного зятька, и для Зямы, его тестя, сидящего у восточной стены…
[167]
Но вскоре реб Исроэл вспомнил, что мишебейрех нужно завершать, и стал отбарабанивать оставшиеся стихи, выражая при этом свое презрение всем телом: то растопырит пальцы, то сожмет их, то поднимет плечи, то опустит, то выгнет бровь, то распрямит ее. Каждое такое движение он сопровождал несколькими древнееврейскими словами и причмокиванием… Габай вдруг превратился в машину, производящую разочарование. Казалось, он управляет всеми сердитыми шумами в любавичском бесмедреше, как капельмейстер — клезмерами:
— Убисхар зе гакодеш борех гу йишмерегу веяцилегу…
[168]
Гримасы Исроэла-габая означали: фе… тоже мне «обещает»!..
— Микол цоро вецуко вемикол неге умахало…
[169]
Казалось бы, такие ясные, красивые слова! Но у реб Исроэла-габая они значили нечто совсем другое, а именно: фе, Зяма, не стоило вам устраивать «тарарам» по поводу такого зятька.
И, наконец, реб Исроэл-габай, отвернувшись от зятька, получившего мафтир, обратился с бимы ко всей общине и закончил, удерживая удивление на лице, а бороду — в руке:
— Вене-е-еймер о-о-омейн?!
[170]
Это означало: ну, что скажете? Способный зятек неплохо нас «отшенодерил»?
Из-под бимы ему ответили дробным «хе-хе-хе», что означало: но ведь и вы, реб габай, за это его тоже как следует «отмишебейрехали»!..
И тут, как нарочно, вызывают еще одного прихожанина для «поднятия» свитка Торы
[171]
, и Мейлехке Пик должен кружиться во время «поднятия» вместе с только что вызванным человеком, который держит перед ним раскрытую Тору, как судебный приговор, как пергаментный обвинительный акт леэйней кол Исроэл
[172]
, у всех на глазах.
Мейлехке Пик чувствовал себя потерянным. Вокруг бимы раздается мерзкое шушуканье, из дальних углов доносятся смешки. А сам он стоит на биме, как на скользкой доске, оставшейся от погибшего корабля, и вот-вот потеряет последнюю опору под ногами… Он кинулся к мафтиру, как кидаются к подоспевшей спасательной лодке…
Но с его мафтиром случилось то, что случается с невезучим пассажиром во время шторма: он уже счастливо спасся было на лодке, но вдруг замечает, что лодка — дырявая…
Это был не мафтир, а горе! В замешательстве Мейлехке читал тяп-ляп, глотая слова и захлебываясь тропами, как слишком горячей и чересчур длинной лапшой, которая свешивается с ложки и не дает себя проглотить. Хоть караул кричи! Как же так? Он же тщательно просмотрел гафтору дома… Чувствуется, этот «алеф пуд карасин» сбил его с правильного пути, но непонятно, каким образом. Хоть караул кричи! Ведь в прошлую субботу тот паршивец тоже пообещал «алеф пуд карасин», и все были в высшей степени довольны… Почему же нынче такие претензии к нему? Почему вокруг бимы бормочут колкости? Почему Исроэл-габай шушукается с Ехиэлом-хазаном? Почему они пожимают плечами?
Мейлехке Пик после такого мафтира спустился с бимы, как сомлевший слезает в бане с верхнего полка: растерянный, распаренный и чувствующий себя голым, как Адам… Чудо еще, что шелковый талес хоть немного прикрывает его стыд, как Еву — фиговые листочки. И в довершение всего Зяма стоит спиной к своему зятю и лицом к восточной стене. Видно, вся горечь в его душе уже перегорела… Не здесь будь помянуто! Ни про какого тестя не будь помянуто!
По дороге домой, после мусафа, тесть и зятек подавленно молчали, повесив головы. Но на полдороге Зяма все же не смог сдержаться:
— Ты же говорил, что все знаешь?
— Что?..
— То! Сколько надо обещать.
— Все ведь дают пуд керосина! — оправдывался зятек.
— Кто «все»?
— А тот, в прошлую субботу.
— Тот? Нищий. Торгует дегтем. Но ты? В ханукальную субботу после свадьбы! Зять… зять… знаешь, как это называется? Фе-е!
— Так ведь можно добавить!
— Теперь? После того, как люди смеялись? Кому это поможет?.. Знаешь, как это называется? Ел протухшую рыбу и еще доплатил
[173]
.