Спи, спи, Телегон.
Я знаю – ничто теперь не прервёт твоих снов, и сны уже не покинут тебя – послушные, как письмена, неодолимые, как ветер.
Но куда унесётся память твоя, на каких языках, что приснится тебе – мне никогда не узнать.
Вспомнишь ли, забудешь ли чад и гул многодневного пира, всякий раз умолкавший, когда Кирка и Телемах являлись из-за колонн, чтобы приветствовать вас с Пенелопой, и вино вдруг темнело в мерцающих чашах?
Разглядишь ли сквозь сумерки сна, как у порога вашей спальни Телемах поднимает змею, наколотую на черный шип его стрекала, и говорит гостям, сбежавшимся на крик, что Пенелопа и Телегон больше не выйдут к ним, ибо змея умертвила укусом обоих?
Станешь ли смотреть оттуда на слуг торопливых, что гонят твоих голубей вон из пещеры, куда, по здешнему обычаю, должны отнести Пенелопу, или на иных, хлопочущих возле костра, кому приказали сложить меж ольховых стволов все твои свитки?
Нет, Телегон.
Ты не слушал моих оракулов, пока ходил по земле – и уж теперь твоих снов не смутят, не встревожат те, кто остался.
Ты оставил меня среди них – разве мне плестись с толпой по их стылым следам?
Или они думали, что я не могу отличить укуса змеи от укола стрекала?
Нет, Телегон.
Ты оставил меня ходить по земле, но не моим ногам подниматься в гору.
Из города и дворца, гаваней и селений, все потянулись вверх, по велению Кирки, – даже старики из ореховой рощи.
Но не моим ногам подниматься в гору – я спустился сюда, где мы с тобой бывали не раз, и за спиной у меня – черный камень, а в руках – брошенные кем-то, белые астрагалы.
Слёзы мои высохли – я вижу: толпа доползла – черно-бурой змеёй – до изгиба скалы. Значит, Пенелопу, обряженную в чужое золото, уже положили на дно пещеры, а вино её смешали с чужими слезами и пролили на пороге.
Зачем ты оставил меня среди них?
Скоро, скоро уже Телемах пошлёт за мной своих стражников.
Телемах, которого я воспитывал как сына, – верно, объявит Ментора безумным.
Телемах, чья рука не смогла ни найти, ни сразить иных врагов, кроме женихов и возлюбленных Пенелопы, скоро начнет подыскивать себе новый корабль.
Зачем ты оставил меня на земле Эи?
Кирка велела Телемаху взломать, повинуясь обычаю, все твои короба и отнести на костер твои свитки.
Она не отпускает его руки, обещает ему очищение и возвращение снов.
Она не знает ещё, что Телемаха не исцелить никаким отваром, что, едва переменится ветер на Эе, он покинет её и отправится, вслед за отцом, на поиски лунных жриц.
Он будет плыть, и блуждать в проливах, и на берегах Огигии Калипсо избавит его память от болезни воинов и гребцов, и, обнажившись, даст ему новое имя.
А потом он оставит Калипсо и поплывет дальше, минуя поминовение, пока во дворце Алкиноя и Ареты не примет его и не утопит в своих речах Навсикая.
Возле её колен он будет сидеть день за днем, посреди толмачей и писцов услужливых, и станет слушать, раскрыв рот, как Навсикая перекладывает, с языка на язык, сказки и сплетни, когда-то привезённые ей Одиссеем.
Кирка не знает ещё, а мои оракулы знают: Телемах, как и ты, никогда не вернётся на землю Эи, как никогда не вернётся он в твои сны, Телегон.
Только к чему оракулы, если мне уже не узнать твоих снов – разве лишь когда-нибудь ты сам заглянешь в мои?
Здесь, в ореховой роще, не видно берегов и совсем не слышно моря.
Здесь так тихо, как будто Эя – не остров, и земля кажется большой, лишенной врагов и дворцов.
Когда дворец Кирки укрыл нас и увлек в глубину, мне подумалось: можно не торопить луну, помянуть Дедала, и наши свитки, слово за словом, улягутся, наконец, на своё место.
Я думал: едва завершим последний из каталогов, язык Итаки подхватит их, и они разлетятся с ветром по островам, и не одни жрицы, но старики и дети станут слушать их и толковать по вечерам, подобно тому как речь Та-Кемет рассказывает черноногим сказку о двух братьях, наречие Хатти – притчу о сыновьях гордого Аппу, а говор черноголовых Ки-Эн-Гир – предание о всё видавшем…
Мне мнилось так, но теперь я знаю: писцы и толмачи разнесут по берегам только выдумки и песни неумолчной Навсикаи, и если уж дворец Кносса, трижды превосходный, пал и не поднялся, – когда-нибудь из-за моря придет кто-то, чтобы обрушить дворец Кирки…
Придут и за мной, Телегон, и, наверное, скоро.
Вот – я вижу – взвивается дым над горой, сизым облаком кружат над ним твои голуби.
Там, меж ольховых стволов, воспламенясь, испепеляются свитки, а в пещере Пенелопу уже засыпали песком и провал завалили камнем.
Вот ты стал огнём, Телегон, и поднялся в воздух на высоту семи пальм.
И скоро придут за мной, и повяжут верёвкой, и в глухой кладовой станут кормить лепешками да водой.
Но слезы мои высохли, и мне не страшно.
Мне уже не пить вино Пенелопы, но слезы мои высохли, и я не боюсь ни руки Телемаха, ни зелья Кирки, ни тех, кто придет поглазеть на помрачение Ментора.
Спи, Телегон.
И если когда-нибудь, во сне твоём дальнем, долетит, донесётся до тебя плач Ментора – знай: он оттого, он о том, что теперь никто, ни на каком берегу, не увидит, не услышит, не прочтет каталоги Телегона.