Да и как я могла бы любить Вас? И как Вы могли бы любить меня? Ведь мы едва знаем друг друга. Я всего несколько часов видела Вас на свадьбе Сибиллы. А все остальное было литературной игрой. Нам обоим нравилось обсуждать в своих письмах любимые книги; для меня это была очень приятная интеллектуальная дружба, которая могла перерасти в просто дружбу. Мне были близки Ваши мысли, ваш стиль, я относилась с глубоким уважением к Вашему уму, Клод; я по-прежнему питаю к Вам уважение, но я Вас не люблю.
Только не подумайте, что я влюблена в кого-то другого. У капитана Клода Парана, которого я встретила в Брантоме во плоти, есть только один соперник – тот герой, который писал мне с фронта такие прекрасные письма и который, смею надеяться, еще будет мне их писать. Если мы откажемся от нашей помолвки (а я уверена, что Вы и сами осознаете необходимость этого!), я буду надеяться, что мы останемся добрыми друзьями. Ибо Вы мне очень дороги, Клод; я уважаю Вас, восхищаюсь Вами и, наверное, могла бы любить Вас как невеста – если бы я Вас любила.
Клер перечитала свое письмо и осталась довольна собой. Но, просмотрев его вторично, вычеркнула слово «во плоти».
«Во-первых, звучит банально, – подумала она, – а потом, он может подумать, что я намекаю на его комплекцию».
Целый месяц она нетерпеливо ждала ответа, надеясь на то, что он будет великодушным, меланхоличным и нежным. Ей было бы приятно узнать, что сердце Клода Парана разбито. И вот наконец почтальон вручил ей конверт, надписанный прямым, красивым почерком капитана Парана.
Мадемуазель, – писал Клод Паран, – сначала я решил не отвечать на письмо, чей изящный стиль сам по себе уже был для меня оскорблением. Но мне все же хочется верить, что Вы не сознавали, какое горе принес мне в том аду, где я нахожусь, Ваш высокомерный, а местами почти шутливый тон, и потому пишу Вам в последний раз. Быть может, Вам будут полезны те довольно суровые истины, которые я здесь выскажу: обстоятельства дают мне на это право.
Вы, мадемуазель, просто избалованный ребенок с самыми неожиданными капризами. Вы уверены, что женщина может безнаказанно играть чувствами мужчины, притом мужчины, который каждую минуту рискует жизнью. Но Вы ошибаетесь. Вероятно, кто-то внушил Вам, что можно возбуждать желание и интерес человека, предлагая ему наживку и тотчас отдергивая ее? Без сомнения, есть мужчины, которые клюнули бы на это, но, заверяю Вас, я не из их числа.
Впрочем, обвинять Вас в кокетстве – значит незаслуженно льстить Вам. Кокетка еще может быть влюбленной, пусть и на свой лад, но Вы… С самого первого нашего разговора я должен был понять, что вы – создание с ледяным сердцем, бессердечная пуританка, воспитанная старой девой в духе викторианского лицемерия. Я держал Вас в объятиях всего один миг, но этого оказалось достаточно, чтобы измерить всю черствость, всю холодность вашей натуры; вот почему я не сожалею о нашем разрыве, а, напротив, радуюсь тому, что не связал свою жизнь с женщиной, чья бесчувственность переходит все границы.
Клер долго плакала, прочитав это письмо, которое никому не показала. Бо́льшую часть упреков она сочла чудовищно несправедливой: ведь она была искренней и вовсе не собиралась «играть чувствами» Клода Парана; однако слова о «черствости и холодности» никак не относила к себе. Вечером, ложась спать в своей башне, она вспомнила о том далеком времени, когда прижимала руки к горячему кофейнику и твердила: «Не хочу!» Так не ставило ли все ее последующее воспитание именно эту цель – убить в ней природные инстинкты, отучить от живых порывов?
«Чего я ждала от встречи в Брантоме? – раздумывала Клер. – Сцены в духе ламартиновского „Озера“, возвышенной беседы в лодке, скользящей по туманному зеркалу вод, рукопожатий и легких, бесплотных поцелуев? Да, могу честно себе признаться, это мне понравилось бы. Но разве можно было сделать так, чтобы солнце не пекло, чтобы по лицу не стекал пот, а губы не были такими жирными? Значит, нужно принять все это или отречься. Отречься? Сделаться старой девой? Нет, я хочу любви мужчины, хочу приникнуть головой к его плечу, почувствовать жар его тела рядом со своим. Хочу брачного союза, где царят неподвижность, гармония, порядок…»
Она вытянулась во весь рост на своей холодной постели и сложила руки, как для молитвы.
«Этот несчастный прав, – подумала она. – Я рождена, чтобы быть статуей».
XV
Месяцы, последовавшие за разрывом с Клодом Параном, стали самыми грустными в жизни Клер. Она хвалила себя за то, что вовремя заметила свою ошибку. Но с тех пор, как она больше не ждала писем, а главное, не писала их сама, дни тянулись для нее невыносимо долго. Она не понимала эгоистического спокойствия своей матери и мисс Бринкер, которых вполне удовлетворяла ежедневная рутина – чтение газет, которые Клер находила такими пустыми, общие трапезы, утренние и вечерние прогулки, появление почтальона, который не приносил – да и не мог принести – ничего интересного.
Осенью 1916 года она снова начала вести дневник, который забросила с началом войны. Теперь ей уже не требовалось прятать его в сундуке Леонтины: мисс Бринкер уважала ее независимость и мадам Форжо больше не наведывалась к ней в башню.
Дневник Клер
10 октября 1916. – «Слезы в сердце моем, / Плачет дождь за окном. / О, какая усталость / В бедном сердце моем!»
[37]
Когда-нибудь дети, возможно, прочтут в школьных учебниках: «Великая европейская война длилась пять лет», и преподаватели, подумав о Семилетней войне, о Тридцатилетней войне, о Столетней войне, прокомментируют ее так: «Эта великая война была короткой войной». Но мы, ее современники, скажем: «О господи, как же долго тянется эта война!» Мне кажется, за год она не продвинулась ни на шаг! Единственное новое событие – Верден, доказавший стойкость Франции. Теперь уже всем ясно, что «они не пройдут», а мы победим. Да, все так, но сколько времени понадобится для этого? А ведь моя молодость уходит, и самые прекрасные свои годы я провожу в заточении.
Я часто спрашиваю себя, в чем смысл происходящего. На парадной аллее Сарразака есть большой муравейник. Каждый день я останавливаюсь около него и слежу за безостановочной суетой муравьев. Они бегут широкой колонной, волоча за собой мертвых насекомых, щепочки, соломинки. Забавы ради я преграждаю им дорогу кончиком своего кружевного зонтика и думаю при этом: «Каждое из этих крошечных существ уверено, что выполняет наиважнейшую задачу. Каждое спасает свой муравейник и весь мир. А ведь стоило бы мне полить их кипятком из лейки, я уничтожила бы весь этот народец с его гордыми амбициями». Так почему же Господь не уничтожает наши дурацкие муравейники?
14 октября 1916. – Я написала: «Почему же Господь не уничтожает наши дурацкие муравейники?» И нынче утром получила ответ. Я спустилась в деревню на мессу, находясь в том состоянии духовной пустоты, которая иногда иссушает мне сердце. Более чем посредственная проповедь бедного господина кюре, который дряхлеет на глазах, совсем не улучшила моего настроения, как вдруг наш органист Марсель Гонтран заиграл фугу Баха. Это было так прекрасно, так благородно просто, что я сразу почувствовала, как что-то встрепенулось во мне – и спасло. Все стало ясно. Внезапно я поняла, что человек – если он может быть Бахом, или Шекспиром, или Расином – «бесконечно выше человека»…
[38]
и муравья. Но, увы, как же трудно достичь этих высот духа и разведать все их сокровища!