Да, верно, не только плоть, но и душа его была истерзана,
ибо он беспрестанно шептал что-то, с трудом шевеля сухими, бледными губами. Лех
не мог разобрать ни слова в сем беззвучном шепоте, но по торжественности,
трепетности этого изможденного лица он догадывался, что юноша истово, страстно
молится даже в беспамятстве.
Чертами лица он был схож с западными украинцами – гуцулами,
верховинцами; и понятно становилось, почему в его бреду, по упоминанию чумака,
присутствовало слово «агнус», то есть «агнец» по-латыни, ведь среди жителей
Карпат часто встречались приверженцы католической веры; однако каким же путем
забрел сюда, на восток, сей молодой монах? Но более всего донимало Леха
любопытство, что означает клеймо на его левой руке, расположенное с внутренней
стороны, так близко к подмышке, что его было не просто заметить, даже если бы
странник был обнажен? Лех заметил клеймо, лишь когда обмывал бесчувственное
тело, и долго с недоумением разглядывал изображение креста в центре
причудливого венца, напоминающего папскую тиару.
Рисунок, видимо, нанесли уже давно: он напоминал старый, но
вполне отчетливый шрам.
Бог весть почему, но при виде сего клейма Леха пронзила
тревога, а еще смутное отвращение, ибо в сем изображении он чувствовал некую
роковую и в то же время порочную тайну, тяготевшую над умирающим, а теперь
волею судьбы прилипшую и к нему, Леху, словно чужая зараза.
Внезапно он пожалел, что так необдуманно дал согласие ходить
за незнакомцем, но тут же устыдился за такое немилосердие и, перенося
бессильное тело на покрытую ряднинкою солому, положил на обметанные губы
пропитанную водою тряпицу. Внезапно незнакомый голос заставил его обернуться.
Больной монах сел и, не открывая глаз, простирая руки
куда-то ввысь, выкликал резким, сильным голосом: «Agnus Dei, qui tolli peccata
mundi, dona [65]…» – но, обессилев, упал навзничь, вновь
погрузившись в беспамятство.
И Лех увидел, что Миленко, который то дремал, то
пробуждался, приподнялся на локте и расширенными черными глазами следит за
умирающим, а на лице его – тревога и гадливость, словно бы перед ним вдруг
оказалась неведомая, но омерзительная и опасная тварь.
* * *
Монах умер не через три дня, а назавтра же, ввечеру, когда
Лех вместе с воротившимся из низовьев Десяткой сидели над засыпающим Днепром и
приканчивали жбанчик горилки, которую умело гнал старый хуторянин, отчего его хата
славилась по всему Днепру как отменный шинок.
Когда Лех уходил на берег, монах в забытьи постанывал в
углу; воротился – глаза монаха уже были заложены двумя медными грошами, руки
скрещены на груди; Миленко же, стоя на коленях, что-то неразборчиво бормотал
по-сербски. Наверное, молитву.
Ну что поделаешь? Монах помер, но другие живы! Вынесли тело
в тесные сенцы, выпили еще по чарке на помин его души да и улеглись спать по
своим углам.
Леху не спалось. Весь вчерашний и сегодняшний день, слушая
неумолчный, бессвязный бред больного, он по-прежнему ощущал – пусть смутно, не
отдавая себе в том отчета, – присутствие некоей недоброй тайны,
разгадывать которую, увы, у него не было никакой охоты. Судя по кряхтенью
Десятки и тяжким вздохам Миленко, друзьям тоже не спалось.
Наконец Десятка не выдержал и встал, зашарил в потемках,
шепотом бранясь.
– Чего шукаешь, друже? – окликнул Лех негромко.
– А, и тебе невмоготу! – проворчал лоцман. –
Словно бы воздух отравлен здесь! Ишь, надышал тут католик, насмердел! Одеться
разве да пойти принести чертополоху? Может, уймется сила злая?
– Эй, Десятка, – усмехнулся Лех, ощущая, как от одного
только этого сердитого, живого, отважного голоса унимаются все ночные
страхи, – не больно-то почтителен ты с божьим слугою! Что за разница тебе:
православный то был монах чи католик? Верно служил он господу, а стало быть…
– Верно служил он господину своему, но то был не господь
бог! – перебил его голос, раздавшийся из тьмы, и до того мрачен он был и
глух, что Лех не сразу признал голос всегда веселого и приветливого побратима
своего.
– Вот те на! – удивился Десятка, засветивший наконец
огонек. – Монах и чтоб не господу служил? Кому же тогда?
– Кому? Да самому дьяволу! – выдохнул Миленко
горячечным шепотом. И на низком потолке скрестились три черные мятущиеся тени
трех рук, враз сотворивших крестное знамение.
– Ты, брат, не бредишь ли? – встревожился Лех.
И Миленко отвечал с горестным всхлипом:
– Ты прав! Желал бы я, чтобы все те видения минувшего, кои
меня и во сне и наяву преследуют, были только бредом, который можно исцелить
лечбою, постом и молитвою. Увы… Никогда не забыть мне того, что эти «агнцы
божии» творили в земле сербской! Они похитили двенадцатилетнюю дочь Риста
Семенца и силой обратили ее в католичество. У бедной вдовы Георгия Черногорца
они под угрозой смерти купили двух его детей за несколько медных монет и увезли
с собой. Они похитили жену Вука Елеозовича и повенчали ее насильно с католиком,
так что у этой женщины оказалось два законных мужа. Она и ее первая семья,
православная, принуждены были бросить дом и все нажитое и бежать из Ясеноваца,
скрываясь от венценосцев. И это лишь самое малое, что они творили. Случалось,
венценосцы врывались в кучи
[66],
отнимали у младых жен деце
[67],
ибо то были православные. Они насиловали жен на глазах у
мужей, а потом убивали… Вся вина жертв состояла в том, что они даже под страхом
смерти не желали отречься от веры отцов и принять чужие обряды!
– Полно! – выкрикнул Десятка. – Никогда не питал я
приязни к долгогривым, но чтоб черноризец обагрил руки в крови…
– Руки у них по локоть в крови невинных сербов, ноги по
колено в крови, ибо пешком они прошли то море крови, коим заливают православную
Сербь католики и мусульмане, убивая нас, ваших братьев, православные россияне!
Голос Миленко сорвался.
– Погоди. – Лех сел рядом, положил руку на дрожащее
плечо друга. – При чем же тут наш монах? Или ты знал его ранее?
– Я знал не его, – не сразу собрался Миленко с силами
ответить. – Других, подобных ему, знал я! Они называют себя «агнцы божии»,
хотя вернее было бы назвать их волками сатаны.
– Так значит, «Agnus Dei…» – проговорил Лех.