Во время краха нацизма в 1945 г. крушение социальных устоев «разрешило» солдатам насиловать немецких женщин. Русские полагали, что это не слишком серьезное преступление, если вспомнить о двадцати миллионах убитых и городах, стертых с лица земли на Востоке. Французские солдаты тоже занимались этим, не думая, что совершают преступление. Вернувшись домой, ни один из этих солдат не испытывал ни чувства вины, ни стыда от того, что совершил недостойный поступок. Когда мы повинуемся распоряжению властей, безумному закону или сексуальному импульсу — на войне, где акт, связанный с насилием, имеет безусловный вес, индивид, утративший чувство ответственности, становится простой «шестеренкой» в системе. Не существует более никаких индивидуальных тормозов, если мы должны повиноваться распоряжениям власти, на которую возлагается вся ответственность, или когда социальный кризис упраздняет законные и естественные системы. Невозможно ощущать эмпатию, рассуждая следующим образом: «Я разрешаю себе абсолютно все». В начале процесса социализации эмпатия распространяется лишь на близких людей — относящихся к клану или армейскому подразделению. Закон существует лишь внутри группы, прочие не воспринимаются как человеческие существа — следовательно, нет преступления в том, чтобы изнасиловать женщину из чужой страны, которая благодаря своему рождению связана с несчастьем, обрушившимся на нас.
Не существует чувства стыда, если другой не смотрит на нас.
Сила носочков. Вместо заключения
«Мы — марионетки наших историй»
[260]
. Чувство стыда или гордости, изнуряющее наше тело или облегчающее душу, проистекает из наших представлений о самих себе. Слову «представление» я придаю и некий театральный смысл. Мы все — комедианты на сцене, драматурги и актеры одновременно. Эмоции, вызванные представлением, которое мы играем в своем театре, зависит от важности того, что мы доверяем зрителю. Когда зал пуст, мы не испытываем ни гордости, ни стыда — лишь немного тоски, вот и все. Что еще сказать? Немой ничем не рискует, слепой не страдает от чужих взглядов, но ведь люди живут не так.
Мои чувства зависят от того, как вы отреагируете на мою игру. Играть драму собственного существования перед пустым залом не имеет смысла, однако эта игра доставляет нам ликование, если нам аплодируют, или, напротив, вызывает у нас отчаяние, если зрители свистят.
Часто нечто подобное разыгрывается за обеденным столом, в театре нашей повседневной жизни. Стыдящийся хотел бы просто, в двух-трех словах, поведать о своем нищем детстве. И вдруг кто-то сидящий рядом заключает: «То, что вы нам тут рассказываете, — настоящая история Козетты!» Все начинают смеяться. Представление окончено. Молчание. Зал пуст, но — если говорить объективно — еда все-таки была неплохо приготовлена.
Зрителю нет нужды существовать в реальности. Стыдящемуся достаточно представить реальность или просто вспомнить — и вот он уже начинает слышать голос, клевещущий на всех и вся. Когда стыд оказывается бессловесным, изнутри нас рвется критика, она становится самоцелью, и ее сила не является предметом сделки. Но если переживший травму, играя, выводит на сцену ту драму, которая унизила его, чувство презрения, отравляющее его душу, смягчается. Следует отметить, что, разыгрывая стыд перед публикой, он отдается чужим взглядам. Но к чему вообще произносить слово «отдаваться»? Не сообщит ли нашим противникам силу, которая станет оружием, обращенным против нас, простой факт рассказа о той драме, которую мы пережили?
Мать Жюльена обожала своего «птенчика». «Птенчиком» его назвал я. Он играл в футбол в команде таких же «птенчиков» из Форкалькье. Счастье этой женщины заключалось в необходимости быть хорошей матерью. Ей было приятно заниматься семьей, готовить еду, чтобы накормить своих «голодных мальчиков», гладить одежду, в которой они выглядели превосходно. Футбол ее не интересовал, однако она испытывала удовольствие, когда видела своего «птенчика» на поле, безупречно одетого (в форму деревенской команды — желто-голубую футболку и белые шорты). Через несколько минут после начала игры она вдруг переставала ощущать гордость — едва замечала, что носочки ее «птенчика» испачканы грязью. И, стремясь сделать свой маленький клан совершенно счастливым, она быстро выскакивала на поле и передавала мальчишке чистые носки. Во время этой демонстрации материнской привязанности ее «птенчик» умирал от стыда!
Его убивала не любовь, а пьеса о самопожертвовании, разыгрываемая матерью. Она унижала ребенка, заставляя его быть «птенчиком», тогда как он считал себя орлом! История с чистыми носочками превращала его в «маменькиного сынка», и, глядя на него, десятилетние язвительные сверстники просто умирали от смеха.
Стыд заставлял ребенка морщиться и отталкивать собственную мать. Разочарованная, травмированная, она решила, что мальчик ее разлюбил, — в то время как он грубо отталкивал ее только, чтобы не испытывать унижение.
Эта женщина думала о благополучии своих близких: «Я бы все отдала, чтобы он был счастлив», — однако демонстрация самопожертвования поселила в душе ребенка чувство стыда. Аффективные противоречия нередко встречаются в семьях, где привязанность превращает носочки в способ ранить тех, кого мы любим.
Я спрашиваю себя, имели ли эти носочки подобную власть в эпоху, когда наше общество состояло из крестьян и рабочих? Помню Маргерит, испольщицу из Пондора, которая в 1944 г., то есть в конце войны, управляя фермой, ежедневно раздавала задания десятку своих рабочих. Каждый вечер за ужином она молча сидела с краю стола. Она представляла себя отцом всех этих крестьян — отцом, в образе которого присутствуют наполеоновские черты: «Именно такому человеку общество доверило заботу об остальных».
В подобной структуре повседневности, подчиняющейся императивам сельского хозяйства, необходим руководитель, который сможет направлять коллектив, решать вопросы, связанные со сбором урожая и все остальные проблемы. Физическая сила, невосприимчивость к боли становятся в этом контексте основными ценностями. Дети тоже работали на ферме: они носили воду из колодцев и загоняли стада домой с пастбищ. В их обязанности входило также разувать мужчин, вернувшихся с поля. Мне следовало бы написать «стаскивать с них сабо», поскольку в то время (время наших родителей и бабушек-дедушек) кожаной обуви было очень мало. Многие носили деревянные сабо и, чтобы избежать появления волдырей, оборачивали ноги соломой. Каждый вечер солома разбухала от влаги и пота, и дети должны были стягивать эти сабо, ведь сами мужчины не могли снять их без посторонней помощи.
В техногенном обществе, где люди тесно связаны друг с другом, носочки ровным счетом ничего не означают. Мысль о том, чтобы вынести чистые носки своему «птенчику» на поле во время игры в футбол, больше не придет в голову ни одной матери. Чтобы они совершили этот «милый поступок», чреватый для ребенка травмой, необходимо, чтобы культурные ценности вновь изменились. Общество крестьян и рабочих нуждается в вожде, которому можно доверить власть и перестройку коллектива таким образом, чтобы тот смог лучше соответствовать сельскохозяйственным и промышленным императивам.