Она слышала шаги. Знала день и час, – видела летящий из окон пух и слышала крики. Никто не верил. Смеялись. Крутили пальцами, закатывали глаза. Муж сбежал, потому что не смог выдержать головной боли. Ее боли. Она раскачивалась на постели, разметав черные косы по плечам. Она все знала. Знала, что он сбежит навсегда. Во сне видела это слово, проступающее алым на белой стене.
Аргентина. Все дороги ведут в Аргентину.
Она выходила за порог и стояла, утопая ногами в придорожной пыли. Аргентина. Слово пахло счастьем. Вином. Музыкой. Стоном, страстью, неведомой затхлым комнатам, пропахшими нафталином, желтыми свечами, анисовыми каплями. Кто-то плакал во тьме, кто-то смеялся. Бородатые мужчины в картузах, широкоплечие и худосочные, тащили узлы. Женщины на сносях, дети, один за другим. Старики.
Чокнутая, малахольная, поговаривали в местечке. Стоит, обхватив плечи руками, кружится на месте, плачет, смеется, поет. Как будто счастливая. Ямочка на щеке. Нет, уже бороздка. В неприбранных волосах – седина, руки покрыты болячками.
В местечке не принято плясать средь бела дня. Разве что на свадьбе. Но замужней женщине, да еще с непокрытой головой. Может, она вообще не из наших. Ведьма, цыганская дочь, чужое семя.
Перегородки. Все дело в них. От смеха лопается сердце. Как смешно. Я слышу их крики, но не знаю, как помочь.
Или эти, недавно прибывшие. Он большой, грузный, со светлыми глазами. Она маленькая, черноволосая. Я слышу, как бежит она к балкону. Как смотрит вниз, кутаясь в платок. Я слышу его молчание.
Они не кричат. Нет. Эти еще страшней. Каждый переживает в одиночку. Носит свое несчастье, как кожаный распухающий мешок, под сердцем. Я знала день и час. Я знала, как звучат эти шаги, – ровно четыре, чтобы добежать до балкона и свеситься вниз.
Вы видите мутную воду? Мутную, гнилую. Под домом. Будто черная река. Успеет ли грузный мужчина протянуть руки?
Я молчу. Тиски сдавливают голову. Дыхание останавливается. Река течет под домом, несет свои страшные воды, страшные тайны.
Все дело в перегородках. Если бы я могла сказать. Бегите. Из этой квартиры, этого дома. Бегите. Или снимите обои. Это важно. Слой. Еще слой. Когда доберетесь до последнего, увидите буквы, проступающие на стене. Алым, ослепительно алым.
Но что им до меня. Слов, снов. Они зажигают свет, щелкают выключателями. Много света. Им всегда мало. Им холодно и темно. Всегда. Даже в жаркую погоду.
Когда-то здесь играла музыка. Мужчины и женщины кружились в танце, обнимали друг друга. Всего полтакта. Всего полтакта не хватило, и все поползло. Разлетелось. Вдребезги.
Глиняные фигурки. Белолицый пастушок. Пастушка с фиалковыми глазами. В стене появилась трещина. Ее замазывали, она разрасталась.
Всего полтакта. Полшага. Ритм. Дыхание. Она еще ждала. Надеялась. Его руки обнимали другую. Рождались дети. Не те. Не от тех. Они не могли ждать. Рука торопливо сжимала руку. Задувались свечи. Взбивались перины. Торопливые благословления.
Сделай мне хорошо. Как сделать, если она не та. Не тот. Не те. Сделай мне, кричит, плачет, огромный, седой уже, грузный. Но она смотрит в окно, покачивает ногой, кутается в платок. Она из другой жизни. Аргентина, плачет она. Где-то есть Аргентина, там счастье.
Снимите обои, разбейте стену. Там слова. Слышите? Они не слышат. Они укачивают ребенка.
Я затыкаю уши. Здесь я бессильна. У маленьких тоже перегородки. Тонкие, прозрачные, сквозь них проступает все, – шелест, шорох, крик, мольба, – вчерашний день, завтрашний.
Я знаю, отчего они плачут. Дай ему грудь, говорят ей, – ее грудь полна молока, но он все равно кричит, отталкивает, хрипит, синеет. Это чужое молоко. Чужой дом, случайные люди.
Я все знаю. Он не успеет. Всего четыре шага. Она легкая, будто облако, проносится мимо. Взлетает. Как в кино. Занавес рвется, трепещет. Потом будет тихо. Тишина будет звенеть в ушах, тесниться в груди. Сделай мне хорошо, сделай мне хорошо, милая.
Кто спасет его? Огромного, седого уже, грузного, часами сидящего у входной двери. Никто не придет. Он смотрит в реку, в глубокие мутные воды. Там проплывают лодки с детьми. Дочь. Сын. Они уплывают все дальше, машут руками.
А вон и чокнутая девушка из местечка. С непокрытой головой. Аргентина, говорит она и смеется. Смеется, как плачет. Она босая, ноги ее черны, руки озябли. Вокруг пух, много пуха, жаркого легкого пуха. Какая прекрасная ночь, смеется она и запрокидывает голову.
Дочери Евы
здесь тени застыли, будто стрелки на циферблате, не в силах сдвинуться с места, только время, неумолимое время сдвигает их, проводя четкие линии, уходящие за крыши домов. Во двориках, за сумрачными арками, скрывается вожделенная прохлада, но и туда врывается духота раскаленных улиц, проникает в окна, ударяясь о стены, покрытые многозначительными символами и узорами, – это время, это время, детка, – оседает фундамент, запахи въедаются, не выветриваются, – как и воспоминания о них, – пожалуй, они живут дольше нас, и возвращают в тот самый день и час, о котором мало кто помнит, – час или день твоей жизни, больше ничьей, с вплетенным в него орнаментом, никогда не повторяющимся, ни разу, – с гулом площади за спиной, с последним лучом солнца, полирующим и без того огнем горящие купола, – на улочках, стремительно взбегающих вверх, главное – дыхание, его должно хватить до самого конца, до верхней точки, на которой линии, пересекаясь, образуют новый уровень, со своими подъемами и спусками, дворами и стенами, – не стоит искать в этом дополнительный смысл, кроме того, что уже существует, – из пункта А в пункт Б, – главное, дыхание, его должно хватить, и тогда наградой идущему будет вечный сквозняк Андреевского, волнительная окружность Пейзажной, – овраг, уводящий вглубь, – туда не проникает равномерный жар, там спасительная близость еще живой травы, не выгоревшей добела, там шум дубрав и шелест листьев, и близость следующего уровня, он называется Подол, – стрекочут швейные машинки, выделывается кожа, сохнет на перилах, прикидываясь диковиным зверем, там перелицовываются платья, там истории проступают из неровных стен, требуют внимания, тишины, там обувные картонки со старыми желтыми снимками хранятся в чуланах, там оплывает янтарная слеза, стекает по синей кайме нарядного блюдца, там юные пастушки печалятся за дверцами серванта, шанхайские болванчики покачивают круглыми головами, храня фарфоровые тайны под кожей сонных век, – там лица, голоса, жесты, за поворотом худая женщина ведет за руку девочку, в другой руке у нее узел, саквояж, еще узел, – она возвращается домой после долгого путешествия, слепые окна домов приветствуют ее, могильная прохлада подвалов, склоны, спуски, колокольный звон, расходящийся вширь, уходящий вглубь, обещающий защиту и утешение, и сохранность мира, в котором согбенные старики прозрачными пальцами водят по ветхим страницам, поют, бормочут, раскачиваясь, и тени колышутся в такт, и мелодия эта бесконечна и стара, как эта улочка вдоль военной части, за которой арка, дом, двор, – все как было, все как было, и молитвенники лежат, развернутые на той самой странице, и куклы с вытаращенными пуговичными глазами, и лежащий на боку волчок под портняжим столом, – там мальчик сидит, прячась от наказания, там мальчик, обхватив руками плечи, сидит и видит все, о чем не смеют рассказать брошенные впопыхах вещи, – он просидит так долго, очень долго, пока не станет древним стариком с пыльным молитвенником, в котором истории, сплетаясь, поведают про овраг, тишину, спешку и неспешность, про дыхание, которого должно хватить до самого конца, про солнечный луч, полирующий вечность, стирающий следы, запахи, воспоминания, – оставляя единственное, пожалуй, – дорогу, которая не заканчивается никогда