Удачный день Зямы Гринблата
Зяма Гринблат делает гешефт.
Летом – на жаре, зимой – на дровах. Зяма Гринблат, маленький человечек в кашне и штиблетах на босу ногу, – человек дела.
Зяму знают все.
Здесь, за кирпичной стеной, оплетенной колючей проволокой, желтокожие старухи с дрожащей пленкой век, бормочущие безнадежное, кутающие шеи в разодранные шали, – им нечем платить за хлеб и дрова. Они умеют стряпать чолнт, кугол и гефилте фиш
[47]
, да что толку. Длинные столы остались далеко, а от подола несет плесенью.
За пазухой вши – где горячая ванна, где заботливые мужья? Под крылами пусто. Дряхлое тело еще отбрасывает бесполезную тень, вскидывающую локти привычным движением, накрывающую голову ладонями. Оно не держит тепла, но цепляется за жизнь скрюченными пальцами, право, смешные эти еврейские старухи!
Им не повезло, на них жалко пули, от сквозняка у них останавливается сердце, медленно ползут они вдоль стен, и видит бог, только Зяме Гринблату до всего есть дело, он всюду сует свой нос, дай бог ему здоровья, маленькому Зяме с бегающими глазками и распухшими суставами рук.
Ему бы сидеть в тепле, так нет, он носится по слякоти, по своим неотложным делам, а когда Зяма делает удачный ход, то кому от этого плохо, я вас спрашиваю, кому, если парочка-другая старух заснет если не сытыми, то хотя бы не плачущими от голода.
Коротенькими ножками Зяма перескакивает лужи, кучи гниющего мусора – вот свинство, куда смотрит еврейская полиция, эти охламоны в щеголеватых фуражках и повязках, эти мерзавцы, лижущие зад Юзефу Шеринському, этому поганому выкресту, а то и самому Чернякову. Им понравилось размахивать дубинками и делать важные лица, хватать зазевавшихся дурачков и отчитываться перед юденратом о проделанной работе.
Во все времена люди остаются людьми, они хотят есть с тарелок и спать на перинах. Мужчины остаются мужчинами, а женщины – женщинами.
Жены продолжают изменять мужьям, мужья – заводить любовниц. Скажите пожалуйста, Рейзл, эта маленькая дрянь, она прячет виноватые непросыхающие от распутства глаза, она тянет его за рукав, скажите пожалуйста, ее волнуют помада, румяна и новый лифчик, не может она ходить в старье.
Зяма все понимает, у Зямы нет вопросов, для чего Рейзл новый лифчик. Зяма знает жизнь. Всю жизнь он носит пару теплых яичек для своей старухи, для Голды, а еще кусочек вареной курочки – пока Зяма жив, Голда будет кушать, а у Рейзл будет лиф и помада, пусть они все передерутся и перестреляют друг друга, шмальцовники и жандармы, синие и желтые, поляки и евреи, Ауэрсвальд с Ганцвайхом, молодчики из гестапо и бравые ребятки с Лешно, 13, – пусть все они сожрут друг друга и перестреляются из-за еврейского золота, белья, мебели, фарфора, хрусталя, пусть они сдохнут, перетаскивая мешки с зерном и сахаром, хлебом и свечами, но прежде чем они сдохнут, они успеют накормить маленького Зяму Гринблата с его старухой и дадут заработать на новый лифчик этой девочке с беспутным чревом – ненасытной Рейзл, этой маленькой блуднице с горящим взором и адовым пеклом между ног.
Идет война, но люди остаются людьми. Немытые руки попрошаек и Сенная с ее добротными домами, театрами и ресторанами, с разодетыми дамами и их мужьями, не утратившими живости взгляда, – они ходят в театры и кушают с золота, и дают на чай, они оглаживают холеные бороды и бритые щеки, они целуют дамам ручки и приподымают котелки в поклоне – они еще не отвыкли от хороших манер, они бранят детей за невыученный французский и расстегнутый воротничок, они покупают спокойствие и платят звонкой монетой; польские жандармы еще лебезят и кланяются, но уже подсчитывают и делят, а жизнь идет, и шьются новые платья, под оглушительные звуки музыки из «Эльдорадо» или «Фемины», – и вежливы официанты, а кто не любит идиш – для того спектакли по-польски – в «Одеоне» и конкурс на самые изящные ножки – в «Мелоди-палас».
Война идет, но люди остаются людьми.
Немец тоже живой человек – его душа жаждет праздника, он слушает оперетту и плачет от скрипки. Ему надоели серые безучастные лица и вскинутые над головами руки, ему надоели разборки между поляками и литовцами, он тоскует по фатерлянду и рождественским подаркам, по немецкой матери и своей белокурой фрау, он пишет письма, напивается вдрызг и становится особенно опасным – и тогда маленький Зяма Гринблат, бегущий вдоль кирпичной стены, такой нелепый в штиблетах на босу ногу, с оттопыренными карманами и заросшим седой щетиной лицом может стать удобной мишенью и небольшим развлечением для тоскующего по родине Курта, Ханса или Фридриха.
Гой
– Барух ашем, Барух ашем, – бормотал Лейзер, воздевая ладони к небу, – слава Всевышнему, девочка осталась жива, если бы не Петр, страшно подумать, что могло случиться.
Из семьи Гирш не осталось никого – даже восьмидесятилетнюю Соню не пощадили, глумились, водили по двору с завязанными платком глазами и потешались: скажи «кугочка», скажи «кугочка», – рехнувшаяся старуха, натыкаясь на ограду, потерянно лопотала вслед за мучителями и заходилась смехотворным клекотом и кудахтаньем, – йой, йой, – особенно смешило их имя «Абраша» или «Циля» – что ж, это действительно, смешно, пока не рухнула, подрубленная наискось, – даже когда наступила полная тишина, он не торопился отрывать голову от земли – шея затекла, подвернутая нога онемела, уже через несколько минут новый взрыв клубящегося из-под земли воя заставил вжаться лицом в чахлую дворовую траву, казалось, это дома воют, раскачиваясь от ужаса, – лежи, Лейзер, еще не время, – те, в синагоге, уже не торопятся – еврейский Бог если и услышал, то, как всегда, не успел – ты слышал, Лейзер, им таки дали помолиться напоследок, один на один с их жестокосердым Богом, – ша, Перл, ша, как уста твои могут произносить подобные вещи?
Перл рехнулась, эта женщина никогда не блистала умом – раньше подумай, потом скажи, – кто ищет женщину-пророка, а вот поди ж ты – теряя красоту, они обзаводятся острым язычком, – иди сюда, Перл, у нас радость, слышишь? наша девочка жива, она с нами, нам удалось обмануть их, – ша, они могут вернуться, они еще могут вернуться, – не смеши, Перл, помнишь, ты попрекала меня скупостью, – так кто из нас прав? лучше грызть селедочный хвост, но иметь чем откупиться, я отдал им все – разве наша девочка, наша фэйгэлэ не стоит всех сокровищ мира? Мы еще станцуем на ее свадьбе, Переле, пусть только попробуют сказать слово, – возьми девочку за руку и отведи умыться, не давай ей лежать так с задраным подолом, и не вопи, бога ради, – ведь она жива, так чего ты еще хочешь? у нее теплые руки и ноги, чего ты хочешь от меня, глупая женщина? позор на твою голову? – о каком позоре может идти речь, когда бандиты рыщут по двору, а соседские дети указывают им дорогу – спасибо мальчику, ты знала, что у них роман? у кого-кого, у этого гоя и у нашей девочки – и не делай такое лицо, ты все знала, он был среди них, я точно помню – я видел, как они вошли, и вывели ее из-за двери, белую как мел, они размотали ее, освободили от тряпок, Переле, – даже лохмотья старухи не могли затмить сияния ее глаз и белизны ее кожи, я слышал, как они молчат, сраженные, и я слышал, как они сопят, – а что Петр, – они смеялись и подталкивали его к ней, – смотри, байстрюк, ей понравилось ублажать нас, теперь твоя очередь, – они подпихивали и подталкивали к ней, лежащей бездыханно на грязном полу, – что ты кричишь, – нам повезло – они смеялись над слезами этого мальчика, его счастье, что он не аид, – какого мальчика? – ты спятила, что ли, Переле, Петром его зовут, ты сама привела его на шаббат, а потом девочка показала ему книжки – и пошло-поехало, книжку туда, книжку сюда, – Петр приходил? – Петр уже ушел, – что она нашла в нем, объясни мне, наша дочь, правнучка раввина, без пяти минут жена раввина, – в безграмотном мальчике, который алеф не отличит от бет, а мезузу от тфилина?