Может быть, ты сходишь за хлебом? – робко спрашивает она. Я, конечно, схожу, но не раньше, чем закончится последний куплет.
Ничего, Пугачева тоже бегала за хлебом и играла этюды. Она тоже была гадким утенком. О Пиаф и говорить нечего.
Я барабаню по клавишам и жму на педали.
Non! Rien de rien…
Non! Je ne regrette rien…
Гений чаще всего не понят толпой. Но однажды…
Я возьму микрофон и сделаю руками вот так. На мне не будет уродливых очков, и брезентовые шорты останутся в прошлом.
А он будет сидеть в третьем ряду. Со своей скучной женой. Мне не жалко. Его жена спросит, – ты ее знаешь? А он вздохнет. Очень глубоко вздохнет. Потому что вмиг поймет, – это настоящее. Эта хрупкая женщина с подрагивающей грудью и длинными ресницами. Эта дивная женщина, которая делает руками «вот так».
Всю жизнь, всю жизнь я чего-то искал, – подумает он и выйдет в фойе. Он будет жадно затягиваться и смотреть вдаль.
Какая смешная жизнь, подумает он, швыряя окурок и делая шаг навстречу.
Начало
…Все в толк не возьму, за что. За что они не полюбили меня. Когда Коржакова подскочила ко мне и дернула за косичку, в лице ее появилось вспученное что-то, жабье. И рыбье одновременно. Квадратное лицо без шеи, и грудь квадратная, совсем не как у Илоны. У Илоны длиннющие ножищи, вырастают ошеломительно из-под школьного платья, а носик – точеный и глазки безразличные. Томно улыбается у доски, получает законную двойку, пожимает плечиками и идет к парте. Что двойка, когда на дискотеке ей равных нет. Когда сам Чебурашка носит за ней портфель, в котором от силы две тетрадки и импортная тушь, купленная у цыганки в скверике. Скверик по дороге в школу я обхожу десятой дорогой, потому что я внушаемая.
А цыганки это сразу просекают как-то. Наверное, это у меня от мамы. Однажды ехали мы в электричке, и к нам подсели две, и мама с ними, как с людьми, ну, у одной ребенок маленький на руках – сушку замусоленную грызет беззубым ртом, а глаза – хитрющие и светятся, и ножки грязные, а пальчики до того хорошенькие, так и хочется погладить. Мама ей рубль дала, и у самой лицо виноватое, будто стыдно ей, понятно ведь, что рубля мало, но она еще в сумочке порылась и сыпанула мелочи горсть, не считая, а цыганка, та, что постарше, с вытянутым как у овцы лицом, испуганно так на маму посмотрела и говорит, – ой, милая, я тебе так скажу – худое про тебя задумал один человек, ой, худое. Ну, мама, конечно, перепугалась вся, а мне же тоже интересно, я ближе придвинулась, а ребенок на руках у молодой глазки прикрыл и ресничками вздрагивает, и тут я мизинчик на его ножке погладила. Незаметно.
В тот день мама все ругала себя, потом уже, и выворачивала сумочку, но было поздно, цыганок след простыл.
В сквере тоже цыганки, но уже другие, хотя похожие на тех, из электрички. С детьми, и крошечными совсем, хорошенькими. Мне сразу что-то сделать для них хочется. Игрушку подарить или еще что-нибудь. Но я обхожу сквер и иду прямо в школу, хоть и медленно. И чем ближе подхожу к школе, тем неуверенней становятся мои шаги. Издалека слышу звонок – первый еще не страшно, а вот второй – плохо. Так и есть. На пороге стоит Маргарита и ощупывает девчонок выпученными глазами. Сережки, колечки, браслеты-недельки, тушь для ресниц, блеск для губ, юбка не от формы, каблуки. На мне ее взгляд не задерживается. Один раз пыталась смыть с моих ресниц тушь, но ничего у нее не вышло. Потому что я не красилась еще. Ни разу в жизни. Ты и так красивая, говорит мама, – когда-то это и вправду было так, но сейчас волосы мои как пакля, жесткие и вьются, и никто не просит «закрыть глазки и показать реснички», как это бывало в детском саду. Гадкий утенок, вздыхает мама и ударяет меня по спине. Чтоб не сутулилась.
С надеждой смотрю на папу, но он посмеивается хитро так, и тогда я остаюсь один на один с зеркалом, и тут уже мне становится по-настоящему невесело, тем более что уроков на завтра полно, до воскресенья далековато, а каникулы вообще будут черт знает когда.
Когда Коржакова дернула меня за косичку, остальные тоже зашипели как гусыни. И стали надвигаться. Наверное, это было смешно. Смотреть, как я прикрываюсь папкой для нот и сжимаю кулаки. Они-то надеялись, что я захнычу, но больше всего мне хотелось дать в морду Коржаковой. Прямо в ее огромную квадратную морду. Чтобы она завизжала как свинья и бросилась наутек, дрыгая слоновьими ногами. Но вместо этого я только жалобно пискнула, – пустите, я опаздываю, – совершенно не своим голоском, будто маленькая девочка. Маленькая девочка с папкой в руках и торчащими в стороны косичками.
Я еще надеялась их как-то задобрить, этих идиоток. Но каждая из них была на голову выше меня, даже тявкающая как болонка, похожая на белую крысу Симанкова. И дело совсем не в росте. А в том, что они были заодно, хоть каждая исполняла свою партию. Это как в хоре. Все поют сопрано, в крайнем случае меццо-сопрано, а в третьем ряду я одна. Альт. Когда дирижерская палочка указывает на меня, все умолкают. И я остаюсь в одиночестве, глупо разевая рот.
Ты целовалась? – спрашивает Миронова на математике и делает загадочное лицо. Иногда я посматриваю на доску, но ручкой вывожу не формулы, а разных потешных человечков и дебилов. Дебилы получаются особенно хорошо. Еще голые тетки. За голых теток меня не раз выгоняли из класса и заставляли заводить новую тетрадку, но ничего не помогало, – все происходит незаметно, – вначале я начинаю скучать, потом изнемогать от скуки, ну а потом тетрадка как-то сама собой раскрывается на последней страничке. Что интересно, Миронова не влюбчивая, как я, например, но уже целовалась, причем с разными мальчиками, и даже с одним старшеклассником, мы еще бегали на переменке, выслеживали его, и Миронова бормотала, – ну посмотри, посмотри, посмотри.
Но старшеклассник то вбегал в класс, то выбегал, но так ни разу и не оглянулся на несчастную Миронову.
Не думаю, чтоб они целовались, – у Мироновой прыщи и огрызок галстука на шее. А ноги тощие как палочки, с коленками как у кузнечика. Но, с другой стороны, у Мироновой настоящие «ливайсы» в облипку, и когда она перебирает своими джинсовыми ногами на дискотеке и ритмично дергает крохотной попкой, то ничего так, хорошенькая. А прыщи можно тональным кремом замазать, и блеск для губ польский вообще супер, я тоже пробовала, красиво. Тебе, Ёжик, еще бы реснички подвить и крем-пудру, – Миронова добрая вообще-то, – перед дискотекой мы закрываемся в туалете и расписываем себя вовсю, но помаду я сразу стираю, потому как всерьез пугаюсь выражения на своем лице, уставшей какой-то немолодой женщины, отдаленно напоминающей меня.
На дискотеке шумно, в углу Неонила Матвеевна, классная, чуть подтанцовывает, жеманно так, с отставленными кулачками, и подправляет платиновые кудряшки, но все же отслеживает, кто кого зажимает в углу и чтоб спиртного не носили, но Шимпанзе с Крымовым уже пьяные, уже «обрыгались» за углом, это Хромов доложил, и девчонки ринулись спасать, – отчего-то девчонки всегда с пониманием к пьяным относятся. Так и есть, Шимпанзе бледный стоит, за живот держится, а Крымов глупо так хихикает и икает. Ничего, говорит Фельдблюм, нужно стакан сметаны, и как рукой снимет. Но буфет уже закрыт, и музыка тоже заканчивается, и кто-то уже предлагает перенести «на хату». «Хата» совсем рядом, за школой, в Пентагоне, огромном круглом доме для «работников аппарата». У Рябоконь родители в загранкомандировке, пустая квартира и трехлитровая банка с черной икрой в холодильнике. И пластинка «Аббы», мы с Мироновой спорим, она думает, что похожа на Агнетту Фальтског, блондинку, но ничего подобного, хотя волосы у нее светлые и по плечам и танцует похоже. Черную икру мы едим ложками, и запиваем шампанским, и орем как бешеные под «Бони М», пока не вламываются соседи.