Возможно, это оставалось самым удивительным воспоминанием недолгого женского века, – затмевая свадьбу, рождение детей, редкое внимание мужей, футбольные матчи, пиво, зимнюю хандру и весеннее обострение.
Входили под покровом скудного вечернего освещения, точнее, полного отсутствия оного, – содрогающиеся от внезапной отваги, а выходили уже иными. Загадочно улыбаясь, вдыхали ночную сырость – расправляли перышки, лепестки, опьяненные новой ролью.
* * *
Как вы догадались, встреча «хромой невесты» и скромного художника была всего лишь вопросом времени, – все дороги вели к гастроному, откуда ковыляла уже с утра нетрезвая Таня и куда направлял свои стопы маленький мужчина в пестром платке.
Художник был небрезглив. То есть он бы предпочел, вне всяких сомнений, чтобы все девы благоухали, источали и тому подобное, но опыт подсказывал ему, что и в куче навоза может затеряться самородок. Несмело ковыляющий, подпрыгивающий, вихляющий вдоль витрин с живой рыбой. Завидев приближающегося мужчину, самородок качнулся и приблизил к нему чуть одутловатый, но прелестный лик.
Девушка была смертельно пьяна. Это он учуял моментально – о, если бы только это!
Девушка была пьяна, немыта, заброшенна, – в складках припухших век светилась берлинская лазурь, а нежность кожи могла соперничать с тончайшей рисовой бумагой.
Девушка была из породы краснеющих катастрофически, от корней волос до самой груди.
Мария Магдалена, нежная блудница, заблудшая дочь, дитя мое страждущее…
Взволнованный, он сделал шаг навстречу, не дожидаясь, пока малютка распахнет пальто, под которым, как известно, ничего не было.
* * *
Вот и пришло оно, позднее вдохновение, в виде маленькой немытой бродяжки. Как это водится, начало нового периода, самого удивительного в жизни провинциального художника, стало началом его конца.
Омытая в семи водах, облаченная в шелковый халат, внимала юная Таня науке обольщения. Поначалу застенчивая, неловкая, как на приеме у гинеколога, поднаторела в сооблазнительных позах – не прошло и полугода, как стала она самой дорогой блядью города. Карточки с «гейшей» шли нарасхват.
Выкрашенные в черный цвет волосы кардинально изменили ангельский облик «хромой невесты». Уверенной рукой подрисовывал маэстро тонкие разлетающиеся к вискам брови вместо чисто выбритых Таниных, растирал белила и румяна, обмахивал кисточкой округлые скулы. Выучил пользоваться туалетной водой, брить ноги и подмышки, двигаться маленькими деликатными шажками, носить кимоно, приседать, склоняя голову набок.
Над историей Чио-Чио-сан Танька рыдала, сотрясаясь худеньким телом. Слезы текли по напудренным щекам, обнажая мелкие конопушки. Она уже знала такие слова, как «знатный самурай» и «харакири». Японские острова стали далекой родиной, а подмигивающая азиатка из отрывного календаря – идеалом женской красоты.
В отличие от прекрасных азиаток ноги у Таньки были белые и гладкие, с правильными изгибами в нужных местах.
– Ослепительница, – беличьей кисточкой художник щекотал тупенькие пальчики с аккуратно подпиленными малиновыми ноготками, неспешно прохаживался по шелковой голени. Ослепительница дрыгалась, хохотала ломким баском.
В каком-нибудь Париже или Стамбуле цены бы не было многочисленным талантам мосье Бенкендорфа, но в нашем городе порнография столь же высоко ценилась, сколь жестоко каралась. По всей строгости закона.
Когда вышибали дверь и вламывались с понятыми – двумя угрюмыми соседками, пропахшими борщом и размеренным бытом, и двумя совершенно случайными (!) прохожими в одинаковых шапках-ушанках, мосье как раз устанавливал штатив.
– Содом и Гоморра, оспадиспаси, – прибившаяся к понятым старушка из пятнадцатой квартиры пугливо и часто крестилась. Ее острое личико светилось от любопытства.
На фоне занавешенной алым шелком стены в не оставляющих сомнений позах изгибались две нежные гейши, абсолютно голые, с набеленными лицами и зачерненными, как это и положено, зубами. Гейши зябко ежились, переступали босыми ступнями и послушно улыбались в направленный на них объектив.
Бедные люди
Этого, последнего, она сразу окрестила капитаном – наверное, из-за прямой спины и седого ёжика, который хотелось пригладить рукой. Какая женщина, урчал капитан, щекотно касаясь ее шеи холодными губами и носом. Это было приятно. Всю дорогу к дому он шептал стыдные вещи и трогал за разные места, разминая жесткими пальцами как свежую буханку, – внизу живота что-то переворачивалось. На лестнице капитан развернул ее спиной и стал подталкивать коленом вперед, издалека, наверняка, это напоминало детскую потасовку. Тут ей положено было испугаться, но страха не было. Сверкнул ключ в проржавевшем замке – и потасовка продолжилась уже в прихожей, сопением, тяжелым дыханием, – не выдержав напора, она стала по-собачьи суетливо подставляться, что было не так-то просто – наблюдалось явное несоответствие пропорций – округлого, купечески-просторного Маргаритиного и сухого негнущегося капитанова.
Уже через пару минут сырой квашней сползала по дверному косяку, прислушиваясь к удаляющимся шагам.
Утром искала на лице признаки женского, тайного, стыдного. Не нашла. Лицо казалось еще более отекшим, с серыми подглазьями, нечистой, покрытой пятнами кожей.
Но что-то сдвинулось. В колыхании бедер появилась плавность, жеманное виляние. Днем, забросив постылую варку и стирку, слонялась по отмороженным улицам, с усмешкой превосходства поглядывая на проходящих женщин, – с жадным вниманием заглядывала в мужские лица.
Вечером набрала номер капитана. Ровные гудки. Шумно дышала в трубку.
Набирала снова и снова, откладывала аппарат, бросалась к окну, выходящему в пустынный колодец двора, отшатывалась и вновь тянулась к телефону.
Позвонила вокзальной Маше, которую с шумом выгнала неделю назад. Маша жила у разных мужчин – она знакомилась с ними на танцах в Пушкинском парке. Лето выдалось обильным. Знакомцы угощали пивом, делились воблой и брали в койку, но к зиме все стало подсыхать. Воспоминанием о богатом лете оставался хорошенький мобильный телефон, найденный на берегу. Мужчины попрятались, как грибы.
Около месяца Маша жила у одной шалавы, как есть бедолаги, пока не подвернулся Петрович со знакомой дылдой. Дылдой она прозвала Маргариту, за глаза, конечно, а в глаза – Ритусиком. У Ритусика в центре города было как в кино. Вокруг огни, празднично одетые люди, «мерседесы». Можно надеяться на что-то приличное. Какие ее годы. А что морда красная, так это же от холодов, а так, подмажется, отоспится – и загляденье просто. Жалко вот, пальто истрепалось. Но Ритусик обещала порыться в старухином гардеробе. Размер, конечно, мелкий, но ничего, зато обувка подходящая. Тем более, старухе все равно не подняться.