Черный неуклюже взобрался на небольшой обрыв того берега.
«Уйдет!» – подумал Смирька и, тут только вспомнив про Сысой Сысоича, заорал во весь голос:
– Сюда! Сюда!
– Чего орешь? – послышался сзади голос Сысой Сысоича. – Раньше-то что молчал?
Охотник свернул в сторону от сосны и побежал, ловко скользя лыжами по снегу, к спуску. Зорька лаяла за рекой. Смирька нацепил лыжи и тоже побежал к спуску.
Когда он взобрался на тот берег, в роще перед ним грохнул выстрел. И как бы в ответ ему раздался такой страшный рев, что Смирька стал на месте, как вкопанный.
Второй выстрел – и рев оборвался.
Теперь прикончил!
Смирька побежал в рощу.
Смерть страха
Черный неподвижно лежал в снегу. Сысой Сысоич удерживал за ошейник Зорьку: она рвалась вцепиться в зверя.
– Подержи-ка, – сказал Сысой Сысоич, когда Смирька подкатил к нему.
Смирька взял Зорьку, стал ее оглаживать, не спуская глаз с Черного.
Мертвый зверь был весь покрыт длинной жесткой шерстью. Своей лобастой башкой, толстыми лапами он напоминал медведя, но ростом был не больше полугодовалого медвежонка.
Сысой Сысоич поднял его за заднюю лапу.
– Тяжелый, черт! – удивленно пробормотал охотник. Теперь Смирька увидел, что зверь не весь был черный: по бокам шли широкие желтые полосы, как оглобли.
– Так! – сказал Сысой Сысоич, оглядев зверя. И бросил его в снег. – Впервые довелось такого встретить, А слыхать слыхал. Говорят, сродни он и хорьку и медведю. Росомаха зовется.
Смирька поспешил рассказать, как зверь с обрыва кинулся и не разбился.
– Говорят, самый крепкий зверь, – сказал Сысой Сысоич. – Крепче медведя. Три заряда съел. И гляди, что с гончаром сделал.
Гончий подходил к ним на трех лапах. На щеке его и от плеча до колена зияла глубокая рваная рана.
– Ну, – заключил Сысой Сысоич, – отплатили за Шарика. Теперь потащим зверя в школу, тут недалеко. Пускай там посмотрят, велик ли зверь и так ли страшен.
* * *
Опять ребята стали бегать в школу тропкой. И Смирька с ними.
Поганки
Становилось голодно, надо было подумать о мясе. Я взял ружье и пошел на маленькое лесное озеро. Оно густо поросло у берегов травой. На ночь сюда собирались утки.
Пока дошел – стемнело. В тростнике закрякало, с шумом поднялись утки. Но я их не видел, стрелять не мог.
«Ладно, – подумал я. – Дождусь утра. Майская ночь совсем короткая. А до света они, может, вернутся».
Я выбрал место, где тростник расступался и открывал полянку чистой воды. Сделал себе шалашик в кустах и забрался в него.
Сперва сидеть было хорошо. Безлунное небо слабо сияло, звезды поблескивали сквозь ветви. И пел-шептал свою приглушенную, несмолкаемую, как ручеек, песню козодой-полуночник.
Но набежал ветерок. Звезды исчезли, козодой умолк. Сразу посвежело, посыпал мелкий дождик. За шиворот мне потекли холодные струйки, сидеть стало холодно и неуютно. И уток не слышно было.
Наконец запела зарянка. Ее цвирикающая переливчатая песенка задумчиво-грустно звучит вечерами. А под утро кажется радостной, почти веселой. Но мне она не обещала ничего хорошего. Я проголодался, продрог и знал, что теперь утки не прилетят. Не уходил уж только из упрямства.
Дождик перестал. Начало прибывать свету. Пел уже целый птичий хор.
Вдруг вижу: в траве, в заводинке, движутся две птичьи головки.
Вот они, утки! Как незаметно сели…
Я стал прилаживать ружье, чтобы удобно было стрелять, когда выплывут на чистое.
Выплыли. Смотрю: острые носики, от самых щек на прямые шеи опускается пышный воротник. Да совсем и не утки: поганки!
Вот уж не по душе охотникам эти птицы!
Не то чтобы мясо их на самом деле было поганое, вредное для здоровья. Оно просто невкусное. Одним словом, поганки – не дичь.
А живут там же, где утки, и тоже водоплавающие. Охотник обманется и с досады хлопнет ни в чем не повинную птицу. Застрелит и бросит.
Так грибник, приняв в траве рыжую головку какой-нибудь сыроежки за красный гриб, со злости пнет ее ногой и раздавит.
Разозлился и я: стоило целую ночь мерзнуть! Подождите же!
А они плывут рядом, плечо к плечу. Точь-в-точь солдатики. И воротники распушили.
Вдруг – раз! – как по команде «разомкнись!» – одна направо, другая налево. Расплылись.
Не тратить же на них два заряда!
Расплылись немного, повернулись лицом друг к дружке и кланяются. Как в танце.
Интересно смотреть.
Сплылись – и нос к носику: целуются.
Потом шеи выпрямили, головы назад откинули и рты приоткрыли: будто торжественные речи произносят.
Мне уж смешно: птицы ведь, – какие они речи держать могут!
Но вместо речей они быстро опустили головы, сунули носы в воду и разом ушли под воду. Даже и не булькнуло.
Такая досада: посмотреть бы еще на их игры!
Стал собираться уходить.
Вдруг смотрю: одна, потом другая выскакивают из воды. Стали на воду, как на паркет, во весь свой длинненький рост, ножки у них совсем сзади. Грудь выпятили, воротники медью на солнце зажглись – до чего красиво! – так и полыхают.
А в клюве у каждой платочек зеленой тины: со дна достали. И протягивают друг дружке подарок. Примите, дескать, от чистого сердца ради вашей красоты и прекрасного майского утра!
Сам-то я тут только и заметил, как хорошо утро. Вода блещет. Солнышко поднялось над лесом и так ласково припекает. Золотые от его света комарики толкутся в воздухе. На ветвях молодые листочки раскрывают свои зеленые ладошки.
Чудесно кругом.
Сзади сорока налетела, как затрещит! Я невольно обернулся. А когда опять посмотрел на воду, поганок там уже не было: увидели меня и скрылись.
Они скрылись, а радость со мной осталась. Та радость, которую они мне дали. Теперь ни за что я этих птиц стрелять не буду. И поганками их называть не буду. Ведь у них есть и другое имя, настоящее: нырец или чомга.
Очень они полюбились мне в то утро, хоть я и остался без мяса.
Кувырк
Вот послушайте, что натворил Игнатка со страху.
Он караулил с отцом колхозную пасеку. Отцу понадобилось уйти в деревню, и Игнатка остался один.
Пасека была в горах, на скале. Скала висела над пропастью. Другая скала козырьком нависла над этой, так что на лугу, где стояли ульи, был один узкий проход. И кругом на горе чернела тайга – дремучая, с осинами в несколько Игнаткиных обхватов, с лиственницами и кедрами. Это было на Алтае.